Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Говорю тебе, Ментор, – я испугалась.
Я не знаю, сколько ещё таких или других каталогов помещается в голове Телегона, и сколько уже перенесено в свитки, и не понимаю, наверное, зачем ему это нужно.
Знаю только, что едва письмена под его рукой добегают до края, толмачи уже бросаются перелагать их на чужие языки, и ты уже кружишь меж ними.
Знаю: об этом вы толкуете с ним по вечерам, и – признаюсь тебе – мне страшно.
Мне страшно оттого, что каждую ночь, ожидая Телегона, я зажигаю все лампы и вглядываюсь, когда он входит, в его глаза: я пытаюсь увидеть, осталось ли в них что-нибудь для меня – хоть немного его самого, или всё забрали себе каталоги.
И, как ты сейчас, я не могу удержать слёз, стоит ему уронить лицо меж моих колен. Мне страшно, Ментор, и я счастлива.
Боюсь только, не сумею простить себе того, что подчинилась обычаю, и приказала стражникам не пускать его к костру.
Поступи я иначе – он, быть может, не изнурялся бы так в поисках убийцы и позволял себе уснуть хотя бы иногда, хотя бы по утрам. И что будет, если он и в самом деле найдет его? Ведь обычай требует мстить. Что же – война догонит и начнет разить нас опять?
Нет, Ментор. Нет.
Ты помнишь, как долго я жила, торопя луну. А теперь – разве теперь не хочется нам обоим, чтобы вечера длились, не кончаясь: Телегон, не спеша, слагал бы, один за другим, свои каталоги, беседовал бы с тобой у очага, а потом приходил бы ко мне?
Можешь не отвечать. Можешь допивать своё вино. Мы оба знаем, что это так…
И ещё одно печалит меня – Телемах.
Даже тебе не под силу объяснить, как я могла второй раз отпустить его, и никто не скажет, чем я могла бы его удержать…
Что ты говоришь, Ментор?
Не много ли ты выпил?
Телемах?
Жив и здоров?
Откуда ты можешь знать это?
Письмо?
Телемах?
Прислал Телегону свиток?
Когда?
Где он?
Вот это?
Ты прочтёшь?
Сыну Телегону здравствовать и радоваться!
Вот рука моя кружит по-над свитком, точно в танце, – гляжу и не верю. Ни меч, ни весло не бывали ей в тягость, а к этому бегу никак не привыкнуть. И пальцы вязнут, словно в смоле, и ломит локоть, и ноет спина.
До того я извёл, испятнал, изодрал почти дюжину свитков. То слова не поспевают, то письмена отстают. Но уж заново начинать не стану. Кирка сказала: нужно торопиться. До холодов осталось три ночи, безветренных и безлунных. Потом, когда ветер поднимется со стороны заката, даже из твоих голубей ни один не дотянет до Итаки, не разыщет тебя, не донесёт письмо. И я должен закончить его до темноты.
О голубях не тревожься. Едва ты уплыл, царица, кажется, поручила пещеру какому-то старику: он кормит их, выпускает летать по утрам, и сам вычищает каждый приямок. Станешь ли ты оглядываться, изумишься ли, когда какой-нибудь из сизых твоих любимцев опустится, захлопочет возле ног у тебя, Телегон?
Ветра стихают, чтобы перемениться, и вот я спешу с посланием к тебе через море. Я – тот, к кому ты заглядывал во сне, но чьей руки не знаешь, – зову тебя сыном с берегов Эи, где властвует Кирка, твоя мать, и теперь – моя царица, и я – что бы ты ни думал – всё же Телемах.
Остров показался из-за кромки вод в тот день, когда я развернул на корме твой последний свиток. Я не поверил своим глазам и поднял их не скоро, а, подняв, догадался, что мы подплываем к Эе. Низкое солнце и долгие ночи уже обрызгали бронзой дубовый лес, что подступал к самому берегу.
Мы высадились, плутали недолго, и вышли к ручью, и увидели, как по обе стороны его семь служанок или рабынь жертвуют, опускают в поток медовые шары в ореховых листьях. Их груди не были прикрыты и склонялись в испарине, не боясь ни прохлады, ни влаги. Приближался, как нам рассказали потом, новый праздник совиных перьев.
Никто из нас не мог ожидать, что в такой дали от родных берегов даже кое-кому из рабынь знаком язык Итаки, что рука забывает копье и весло так быстро, никто не ждал праздника – ведь воины и гребцы готовы только к войне.
На корабле каждый знает своё место и место другого. Каждый силён сам по себе, но, точно вервью, связан с остальными, как весла с кораблем. Моей тени довольно качнуться, чтобы всё замерло или пришло в движение.
Но когда на Эе праздник подхватил нас руками рабынь и увлек в глубины дворца, мы растеряли собственные имена и перестали различать день и ночь. Те, кому ещё доставало сил переступать пороги, шагать, вскоре заблудились. Тех, кто изнемог от неги, неутомимые служанки обмывали, натирали дурманом, и если я встречал их потом где-нибудь меж колонн или на дальних ступенях, – они уже не узнавали меня.
В первую полночь полной луны меня отвели в покои царицы. Когда она вышла из тени, всполошилось пламя ламп. И тёмным, и сразу прозрачным, как вода ручья, казалось надетое на неё, и, как вода по валунам, струилось с плеч по груди, животу и коленям, и ничего не скрывало. Мне было бы легче забыть ласки блудниц, подумал я, если б она осталась нагой. Моя память отказывалась говорить, и я едва смог назвать себя.
«Не став отцом, никогда не будешь сыном, знаешь ли ты?» – сказала Кирка и взяла меня за руку, и теперь мне не вспомнить уже, поднялась моя рука или нет, – так тяжела была она.
Вот и сейчас в руке разливается та же тяжесть. Сомневаюсь, успею ли, но ни бросить, ни отложить свиток уже не могу – я обещал твоей матери закончить и отослать его до темноты.
«Умеешь плавать – умей писать», – сказала Кирка, провожая двенадцатую ночь после того, как ты стал для меня сыном. Мне пришлось припомнить всё, чему учил меня Ментор, пришлось погонять пальцы вослед письменам текучим, ведь на Итаке не было ни кистей, ни свитков, – там никто не торопился, и письмена выдавливались стилом по воску или печатями на глиняных черепках.
Видишь – моя рука нетверда, и мне никогда не понять, отчего все вы почитаете это ремесло, от которого отмахивался даже Одиссей. Ментор, кажется, не приступал к занятиям, не опустив прежде ладони в воду, не помянув чужедальнего Дедала, а Пенелопа лишь одобрительно улыбалась. Кирка здесь не жалеет золота для хранителя кистей и печатей. И у тебя, Телегон, нет иных забот, кроме как множить свитки, один за другим, заливая словами войну, и тех, кто ушел, и тех, кто вернулся.
Но какое слово, до каких ушей или глаз, до какого языка донесёт звук летучей стрелы, цвет моря, запах женщины? И что такое ваши письмена, как не стылая тень отлетающих слов? Они лишь убивают память да отнимают силу в руках. Всякое ремесло заполняет пустоту и оставляет что-то после себя. Даже воину и гребцу в конце пути положен новый город, старое богатство или наложница, что продолжит род. Но меня мутит, едва подумаю о тех, от кого остаются только письмена.