Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом он начинает замечать, что все события и происшествия — не более чем случаи, а причина опережает следствие далеко не всегда.
Наконец он понимает, что всё в мире, даже самая мелочь, происходит не по людской воле, а по заведённому порядку, в котором нет места ни причине, ни следствию.
Временами Абу Талибу казалось, что перед ним глубокий старец, иногда — что выпускник медресе.
Невозможно было поверить, что глубокие и сияющие очи Абдуллы Аль-Хазреда слепы.
И уж точно понял Абу Талиб, что сам он — никакой не поэт, а так — стихотворец.
— Принесите мою лампу, — сказал Аль-Хазред.
Вокруг потихоньку разбегался Маристан. Здоровые больные переодевались в одежды стражников и санитаров, норовя при этом изрядно покалечить своих спящих недавних хозяев. Брат Маркольфо и ахнуть не успел, как пальцы хирургу-джярраху не то что сломали — повыдергали. Да и не до того было бенедиктинцу: он дарил обречённым подопытным лёгкую смерть, ибо помочь уже не мог.
Какой-то порядок сохраняли только настоящие сумасшедшие: они добросовестно лаяли, визжали, читали суры и аяты, проповедовали всеобщее счастье и то и дело звенели снятыми цепями.
— Лампу! — напомнил Аль-Хазред.
Абу Талиб, почтительно поклонившись, направился без раздумий в покои шейха, где обнаружил и кривую свою джамбию, и кучу ненужного теперь золота, и старую медную лампу.
Когда огонёк её отразился в глазах Аль-Хазреда, старый поэт сказал:
— Да ты совсем молод, шаир из Куртубы! Может быть, хоть мне ты назовёшь имя того, кто послал тебя искать Град Многоколонный?
Абу Талиб нервно дёрнул плечом:
— Почтенный, разве сам ты не по доброй воле искал Ирем?
— Я должен был быть последним, — сказал Аль-Хазред. — А за мной — ещё один с Посланием. Остальные и близко были не должны подойти к Ирему.
— А мой спутник-ференги? Или он тоже с Посланием?
— Значит, нас трое… Это плохо… Впрочем, Ирем сам решит, кто войдёт в его пределы. И если ваш Наставник именно тот, о ком я думаю…
— Что вам всем дался этот Наставник? — воскликнул бенедиктинец. — Надо поскорей убираться отсюда. В городе скоро узнают обо всём и прибежит стража. Сейчас самое время затеряться в толпе…
— О! — сказал Аль-Хазред. — Все думают, что Ирем Зат-аль-Имад есть строение нечеловеческое, могущественное и всесильное, а он на самом деле нежен и трепетен, как росток в первый день творенья. Он потому и защищается столь решительно, и таится в сахре, что страшится стать добычей скрытого зла…
— Да какое же в нас зло? — удивился Абу Талиб.
— Человек до самого смертного конца не знает, сколько таится в нём зла и какого рода это зло…
— Пойдём, пойдём, — торопил брат Маркольфо. — До Ирема ли теперь? Отсидимся с недельку у лавочника Мусы, а потом и на поиски… Ведь стража вот-вот оцепит башню! Муха не пролетит!
— У Маристана есть другая защита, — сказал безумный Аль-Хазред.
— Вокруг Маристана, — закричал монах, — нет ничего, кроме безымянных могил! А вооружённые люди не побоятся мертвецов!
— Как знать, — вздохнул Абдулла Аль-Хазред и вдруг сел на пол, приняв позу голого индустанского мудреца. Бездонные очи его закрылись.
— А вот я тебя в охапочку! — крякнул монах, но, сколько ни старался, не смог даже приподнять Аль-Хазреда, словно был легендарный поэт сделан из камня или свинца.
— Нельзя его трогать! — воскликнул Отец Учащегося. — Он медитирует!
Бенедиктинец оставил свои усилия и подбежал к окну.
Через пустырь к башне действительно поспешала едва ли не вся городская стража, на ходу отлавливая припозднившихся или престарелых беглецов. Конные сотники выкрикивали команды, веля воинам окружать башню.
— Ну вот, — сказал брат Маркольфо. — Дорассуждались. Теперь держись…
Аль-Хазред открыл глаза, выбросил руки к потолку и заговорил. Страшные звуки шёпота полетели по страшному коридору, стены башни задрожали…
Скончавшийся в месяце мухаррам — вставай, вставай, вставай!
Хватай живого, грызи живого, жизни ему не давай!
Скончавшийся в месяце сафар — вставай, вставай, вставай!
Завидуй живому и мсти живому, кровь его глотай!
Скончавшийся в месяце раби-аль-авваль — вставай, вставай, вставай!
Лови живых, пугай живых, к мёртвым их причисляй!
Скончавшийся в месяце раби-аль-ахар — вставай, вставай, вставай!
Устанавливай справедливость — сердца живых вырывай!
…Брат Маркольфо, чьё тело тоже стало каменным или свинцовым, глядел, как навстречу стражникам поднимаются из могил останки — обветшавшие или совсем недавние, как пальцы костяные рвут сталь кольчуг, как ломаются о рёбра дамасские сабли, как впиваются редкие жёлтые зубы в конские шеи, слышал, как истошно кричат люди и лошади, увидел, как бьётся в объятиях скелета бдительный юный сотник…
— Что ты делаешь, проклятый колдун?! — заорал монах, превозмог тяготивший его страх и бросился к волхвующему Аль-Хазреду, но так и не добежал…
Скончавшийся в месяце зу-ль-када — вставай, вставай, вставай!
Слишком много в нынешнем мире живых — карать их не уставай!
Скончавшийся в месяце зу-ль-хиджа — вставай, вставай, вставай!
Твори свой собственный Страшный Суд, но следа не оставляй!
Колдун замолчал, потому что все месяцы вышли.
Шатаясь, брат Маркольфо вернулся к окну и какое-то время стоял, закрыв глаза. А когда открыл, то не увидел ничего. Могильные плиты, окружавшие башню Маристана, как стояли, так и стояли на нетронутой почве. Ни одно мёртвое тело не оскверняло землю Багдада. Ни единой косточки не валялось. Да и живых не наблюдалось — ни пеших, ни конных.
Бенедиктинец пустыми глазами поглядел на поэтов.
— Не бойся, садык! — воскликнул Сулейман аль-Куртуби. — Ведь в конце концов — не было никаких мертвецов! Волшебник наш учинил мирадж, который пугает, но не убивает. Такое сплошь и рядом бывает. Стражники, небось, уже устроили давку, ломясь то в одёжную, то в винную лавку — кто страх избывать, кто стыдливо шальвары менять. Невеликий вред нанёс мудрый Аль-Хазред. А мог ведь он, никого не спросив, прочитать полностью свой «Китаб-аль-азиф», по-латыни — «Некрономикон». Тогда б изо всех — душа вон! Уж такое уменье ему дано. Но всё равно нынче никто в Багдаде, даже халифа ради, ни мудрый храбрец, ни бесстрашный мудрец к Маристану не подойдут, не рискнут, смотри, дня два, а то и все три…
— Не сподобился я его перекрестить, — проворчал бенедиктинец, а о том, что рука не поднялась и пальцы не складывались, — умолчал. — Ну, а как мы сами отсюда будем выбираться? Подойти, может, не подойдут, да ведь и нам выйти не дадут!