Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но ты ведь там тоже была, Катя!
— О чем Зотова говорила с Гринцер, я слышала только краем уха. Гринцер потом нам сказала: Зотова рассказывала ей о «Мосгазе», об убитом мальчике Вите Комарове, о том, что его мать после его гибели — кстати, и я это тоже слышала — якобы «умом тронулась». Еще она сказала — и я это тоже слышала, — что она знала эту женщину, они же были соседками. Ты понимаешь, Сережа, связь, пусть пока и зыбкая и не совсем очевидная, действительно есть, и она заключается не в одном только орудии убийства — этом топорике. Есть еще одно обстоятельство, которое меня тревожит…
— Ребенок? — спросил Мещерский. — Ты хочешь сказать, что во всех этих случаях был как-то, пусть даже косвенно, замешан ребенок? — Да, причем ребенок, пострадавший от взрослых. Ребенок плачущий, кричащий… Павлик Герасименко, которого насиловал Бортников, Мальцев, избитый в драке Русланом Багдасаровым, и.., шестилетний Витя Комаров, зверски убитый Ионесяном. Но и это еще не все.
— А что еще?
— Знаешь, Свидерко познакомил меня сегодня с дополнительными данными по некоторым жильцам. По Зотову-старшему и по Алмазову. Зотов, оказывается, в недалеком прошлом работал в Шереметьеве-один и был знаком с менеджером фирмы, в которой работал и Бортников.
Мещерский пожал плечами: что ж, бывает, мир тесен.
— А что есть по Алмазову? — спросил он.
— Сведения о его матери Елизавете Станиславовне. Она скончалась незадолго до того, как было совершено первое убийство, когда пострадал Багдасаров. Елизавета Станиславовна Алмазова умерла шестнадцатого декабря в четвертой клинической больнице на улице Потешной, куда была направлена ее лечащим врачом.
— Что ты хочешь этим сказать, я не понимаю.
— Это больница имени Ганушкина, Сережа. Психиатрическая.
Мещерский помолчал.
— Чем занят Никита? — спросил он наконец.
— Тем же, чем и я, чем и Свидерко, — в архивах копается. Третий том обвинительного заключения по делу Ионесяна читает. А еще они со Свидерко через совет ветеранов Петровки пытаются найти хоть кого-нибудь из старых сотрудников, кто работал здесь, в отделении милиции на «Соколе», когда искали убийцу. В документах и архивах ведь не все может быть отражено, не все подробности.
Катя забрала у Мещерского фотографию, которую он все еще держал в руке. Она дотрагивалась до пожелтевшего кусочка картона осторожно и брезгливо, словно это было что-то нечистое, скользкое. А со старой фотографии смотрел на нее и Мещерского, на дома, на снег, на Ленинградский проспект симпатичный улыбчивый тридцатилетний шатен — кудрявый, темноглазый, действительно чем-то неуловимо смахивавший на клубного конферансье или на солиста курортного джаза, одетый по моде конца шестидесятых — в кургузый твидовый пиджачок, белую нейлоновую сорочку и черный галстук-удавку.
Мещерский снова взглянул на дом, на это старое фото убийцы, на притихшую Катю, хотел что-то сказать, но промолчал.
* * *
Вечерело. Во двор дома следом друг за другом въехали две машины — серебристая «десятка» и темно-синий «Фольксваген». Из «Фольксвагена» вышел Евгений Сажин, вытащил из багажника сумки с продуктами. Подошел к «десятке». Евгения Тихих сидела, устало облокотившись на руль.
— Добрый вечер, Женя, — поздоровался Сажин.
— Привет.
— Что-нибудь случилось, помочь?
— Нет, ничего не надо. — Евгения Тихих опустила стекло, порылась в сумке, стоявшей рядом на сиденье, достала пачку сигарет. Но не закурила, мяла пачку в руках.
— Пойдемте, — Сажин кивнул на подъезд. Она посмотрела на него и отвернулась.
— Однажды вы сказали, что как-нибудь заглянете ко мне по-соседски. Сегодня вечером, может быть? — Сажин наклонился к ней. — Поговорим. Может, я все-таки смогу вам чем-то помочь?
— Знаете, откуда я еду, Женя? — спросила Евгения. — Из милиции. Поехала за дочерью в школу. А там мне сказали, что она ушла с двух последних уроков. Сбежала… Сегодня ведь этого выпускают…
— Вы что же, так и не предприняли ничего?
Евгения Тихих отрицательно покачала головой.
— Моя дочь сейчас там, — сказала она. — Я ее видела. Сразу поняла, где мне ее искать, раз ее нет в школе. Но понимаете, Женя, она.., она говорила сейчас там со мной, как со злейшим врагом. Сказала, что если мы с отцом будем… В общем, я здесь, а она там стоит, мерзнет, ждет, когда отпустят этого щенка. Сказала мне, чтобы я оставила ее в покое. Иначе она уйдет из дома. Она никогда прежде так себя не вела. Это словно не моя дочь, я ее больше не узнаю.
— Сколько вашей девочке лет? — спросил Сажин.
— Тринадцать.
— Мне одиннадцать было, когда я впервые сбежал из дома. Ничего, меня быстро поймали, вернули матери, как забытый в поезде чемодан. Не надо, Женя, не переживайте так. Дети ведь не виноваты, что им приходится взрослеть. И вы в этом не виноваты. И ваша дочь.
— Да я ее не виню, — ответила Евгения. — За что же ее-то винить?!
— Пойдемте домой.
— Я не могу, — она испуганно взглянула на дом. — Не хочу. Ноги туда не идут, Женя. Отказываются.
— Ничего, это тоже пройдет. Все забудется.
— Это забудется? Такое?
— Все забывается, если специально не вспоминать.
Сажин открыл дверь «десятки».
— Идем ко мне, раз так не хочешь домой к мужу.
Она молча смотрела в тусклое лобовое стекло, видела свое отражение в нем, смутный силуэт.
— Пойдем, ну же, — Сажин крепко взял ее за руку, сжал. — Я замерз.
Она неловко вылезла, закрыла машину. Сажин легко подхватил набитые сумки. Звякнули винные бутылки.
* * *
Вечерело. Ровно в четыре часа кончился срок содержания под стражей Игоря Зотова, задержанного на трое суток по 122-й статье.
Николай Свидерко стоял у окна в дежурной части, смотрел на сумерки, на снег, на занесенные им милицейские машины, на зажигавшиеся вдалеке огни на путях кольцевой железной дороги, на одинокую маленькую фигурку в красной куртке и клетчатых брючках, жавшуюся к дверям отделения милиции. Оля Тихих вот уже час терпеливо дежурила у этих самых дверей. Она не заходила внутрь и не уходила домой.
А в ИВС следователь оформлял Игоря Зотова «на выход с вещами»: Николай Свидерко абсолютно ничего не мог с этим поделать. Колосов оказался, как всегда, прав: родители Оли после публичного скандала пошли на попятный, дочь их упорно молчала, а у самого Зотова-младшего не нашлось при обыске ни кастета, ни какого-нибудь ножа, чтобы можно было «тормознуть» его в камере хотя бы за ношение холодного оружия.
Бритоголовый крысенок был снова чист, и, он, Николай Свидерко, ничего не мог ему предъявить, никаких обвинений, потому что закон требовал… Свидерко горько усмехнулся: мать его за ногу, этот закон.