Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но это вовсе не самое интересное в этой истории. Интересно, что вскоре новорожденный стал приемным сыном доктора Вальсена. А сие означает, что будущий фигурант дела Дрейфуса, внук этого незаконнорожденного, не мог по праву претендовать даже на имя Вальсена.
Но и в этом не было еще никакой беды, жизнь есть жизнь. Тем более не было ничего ужасного в том, что вскоре грянула Французская революция — то был светоч, ослепительный пик истории. Но в результате, как это ни прискорбно, была казнена королевская семья, а моя тетушка Марианна, бывшая с оной семьей на короткой ноге, оказалась в застенках Темпля. Но и это еще не беда, а, так сказать, неприятность. (Кстати, когда у ее старшего брата родился сын, Людовик XVI направил ему следующее послание: «С великой радостью узнали о том, что в Маре на свет появился маленький гусар и что мать и ее младенец чувствуют себя хорошо. Сердечные поздравления отцу. Обитатель Версаля».)
Возвращаясь к проблеме, беда началась с того, что однажды, когда тюрьма погрузилась в вечерние сумерки и безмолвие, один из охранников, видимо, недостаточно глубоко проникшийся революционным духом, вложил в нежную, не тронутую трудом руку узницы крохотную записку. «Не бойтесь, мадам, — говорилось в записке, — я спасу вас». Вот в этом великодушии и была вся беда. Ибо кто был ее спасителем? Не кто иной, как ее собственный сын, этот ублюдок незаконнорожденный, внебрачный байстрюк, от которого, как нам казалось, мы уже столь благополучно избавились. Позднее, 22 сентября 1795 года, в присутствии адвоката из Нима месье Фуке благодарная мать официально признала этого (добросердечного) Вальсена, усыновила его, в результате чего он сменил фамилию и стал зваться Вальсеном-Эстерхази.
Вот такие дела. Словом, этот майор без роду без племени все-таки Эстерхази — но боком, un peu[85], не более чем любой другой — он, ты, я. Само собой разумеется, семья наша обвинила его в незаконном присвоении имени, но французское правосудие лишило его только графского титула (как говорится, хоть шерсти клок), а право на имя, со ссылкой на Кодекс Наполеона, оставило в силе; правовое государство, ничего не поделаешь. Семья была в бешенстве. Но, как пишет в своих заметках мой дедушка, «хотя это стоило нам нескольких тысяч франков, он все-таки отказался от нашей фамилии; документы см. в Н. (Национальном) архиве».
Характерно, что семейная память (или мировоззрение) пытается защищать этого проходимца, разделяя мнение многих (авторитетных!) французских ученых, которые утверждают, что этот «вальсенизированный» Эстерхази был точно такой же жертвой интриг предателей из высших кругов французской военщины, как и сам Дрейфус. Говорят, что выступить свидетелем обвинения против Дрейфуса его вынудило начальство, впоследствии бросившее его на произвол судьбы и обрекшее на добровольную эмиграцию в Англию.
Словом, Вальсен. И никаких Эстерхази. За это он мне ответит, говорил мой непримиримый дедушка. Но тот так и не ответил.
15
Подобно всякому человеку, разглядывающему свое семейное древо, я понимаю, как мало известно мне о моих предках. Но ведь и все мы о них мало знаем, много знать о них — независимо от семьи, от архивов — никогда не дано; и любой из нас может выяснить, к примеру, только, что дед был серьезный, с козлиной бородкой, седой господин строгих нравов и благородных принципов, чему свидетельством служат семеро его отпрысков.
И еще кое-что не мешает иметь в виду… Если бы мы могли спокойно воссоздавать наше прошлое, разгуливать по нему, объективно оценивать… Нет, этого мы не можем, настоящее всегда агрессивно… всегда погружается в мутные воды минувшего, чтобы выудить из него то, чего ему не хватает для лучшего, более полного оформления его нынешнего обличья. Может быть, свое прошлое я не столько воссоздаю, сколько пожираю, то есть я — тот, каков я сейчас, — эксплуатирую и обкрадываю самого себя.
Существовать — значит фабриковать себе прошлое. (Изречение моего деда.)
16
Кстати, в связи с вышесказанным я вспомнил о том, что один из родственников жены моего бельгийского двойника, князь Лисбах-Бельрош, в какой-то из своих работ, посвященных Екатерине II, пишет, что после революции 1789 года французские беженцы буквально заполонили санкт-петербургский двор, где с помощью фантастической лжи и интриг добивались высочайшего благоволения и материальной поддержки. Был среди них и упомянутый Ласло Балинт, граф Валентин Ладислав, старший брат бедной Марианны, представлявший при российском дворе французскую эмиграцию. Как-то вместе со своим сыном (которого несколько лет назад столь галантно приветствовал «обитатель Версаля») он явился пред светлые очи императрицы, дабы поблагодарить ее за возведение малыша Валентина-Филиппа в почетные прапорщики императорской гвардии (к чему прилагалось и некоторое денежное довольствие). При этом отрок, опустившись на колено для ритуального благодарственного поцелуя, от волнения издал звучную трель.
— Наконец-то, — вздохнула императрица, — хоть что-то искреннее!
Это все, что можно добавить к печально известному делу Дрейфуса.
17
Пинок отца был рассчитан точно, и бабушке показалось, будто бы Менюш Тот объявил, что коммунисты явились к ней прямо во чрево, отсюда и смятение на ее лице. Да, еще: как об этом узнал слуга? «Этим канальям завсегда все известно». Моя бабушка всегда четко знала свою задачу и того же требовала от других. Потому-то она и казалась мне одинокой: принадлежала она не людям, а делу. И еще одно отличало ее от известных мне представителей рода людского — набожность. Она верила в Бога неколебимо, как умели лишь в старину, много веков назад. Откуда я это знаю? Знать, конечно, не знаю.
18
Однажды мне позвонил какой-то безумец, который начал объяснять, что режим Кадара внедрился в матку его родительницы, но мне не следует думать, что из-за этого он свихнулся.
— Что вы, что вы!
Звучало это вполне убедительно. Мне и самому приходило порою в голову, что диктатура непременно должна менять даже тело, у нас должно вырастать по два носа, а между пальцами образовываться перепонки. Точнее, дело не в матери, а в его отце. Он засел у него в кишках. Потому он и стал полицейским. Чтоб режим защищать, который его уничтожил. Его отец принес себя в жертву. Во имя чего? Неизвестно. Ведь пойти работать в полицию — это жертва, не так ли? Тем более что речь вовсе не о какой-то дорожно-патрульной службе, ну вы понимаете, к чему я клоню. Понимаю, ответил я. Он не сразу смекнул, что говорит не с моим отцом, а с ребенком.
— А зачем вы все это рассказываете?
Разразившись неистовой бранью, он швырнул трубку.
19
Мысли бабушки, таким образом, обратились сперва ко Всевышнему, потому что она всегда сначала обращалась к нему, а потом — к задаче. Которая в данном случае пиналась в ее животе.
— Вы с ума сошли?! Менюш?! — Когда она гневалась, невозможно было понять, спрашивает она или утверждает. — Вам померещилось?!