Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За двумя-тремя верными мыслями, высказанными т. Шолоховым в форме плоского остроумия, следовали совсем неприличные выпады против отдельных лиц, весьма похожие на сплетню или на сведение личных счетов[790].
«На следующее утро, — продолжает К. Чуковский, — ему позвонили: „вашим выступлением вполне удовлетворены…“», но решающую роль в дальнейшей судьбе старого писателя сыграло не это начальственное одобрение, а, так сказать, vox populi.
Поздней ночью на 28 декабря, — пожаловался Г. заведующему Отделом науки и культуры ЦК КПСС А. М. Румянцеву, — писатель Бубеннов М. позвонил мне по телефону и грубо бросил мне фразу, что я возглавляю борьбу космополитов против русских писателей, что русские писатели не простят мне выступления на съезде против Шолохова. Я не придал бы значения выходке Бубеннова (кстати, пьяного), но перед этим звонил неизвестный человек с таким же черносотенным (антисемитским) наскоком. Очень прошу обратить внимание на этот симптоматический факт[791].
И такие звонки, десятки таких анонимных писем преследовали Г. едва ли уже не до могилы. Это, — вернемся к записи К. Чуковского, —
его и доконало, по его словам. <…> «Ты против Шолохова, значит, ты — за жидов, и мы тебя уничтожим!» Говоря это, Гладков весь дрожит, по щекам текут у него слезы — и кажется, что он в предсмертной прострации.
— После съезда я потерял всякую охоту (и способность) писать. Ну его к черту[792].
Сейчас нет нужды разбираться, только ли эта травля омрачила последние годы Г. или сыграла все-таки свою роль его телесная и творческая немощь, равно как и то, что он, — по его собственной оценке, — «как писатель» был «давно уже подвергнут некой изоляции и дискриминации со стороны критики и литературоведения»[793]. Достаточно упомянуть, что сборник воспоминаний о Г. заканчивается рассказом Е. Вучетича, который за четырнадцать дней до смерти своего друга закончил его скульптурный портрет:
Поцеловав свой глиняный портрет в сырой лоб, Гладков тихо, опустив повлажневшие веки, произнес:
— Прощай, Федор Васильевич, дорогой, прощай…[794]
Соч.: Собр. соч.: В 8 т. М.: ГИХЛ, 1958–1959; Собр. соч.: В 5 т. М.: Худож. лит., 1984–1985.
Лит.: Воспоминания о Ф. Гладкове. М.: Сов. писатель, 1978; Пухов Ю. Федор Гладков: Очерк творчества. М., 1983.
Глазков Николай Иванович (1919–1979)
Книга о Г., вышедшая через 27 лет после его смерти, называется просто и хорошо — «Всего лишь гений…». Это он сам обычно так представлялся и даже сочинил в 1949 году будто бы шутливое, но на самом деле программное «Руководство для начинающих гениев», где ясно сказано:
Гений обязательно знает, что он гений, и не скрывает этого от окружающих. Гений обязательно высказывает небывалые, на первый взгляд, безумные мысли. Для гения основная радость жизни состоит в его собственной гениальности. Гений обязательно не признается огромным большинством своих современников, ибо они до него не доросли. Гений поражает толпу не только огромным богатством своего внутреннего мира, но и своим внешним обликом[795].
И современников Г. действительно поражал. Прежде всего, беспечностью, чтоб не сказать безалаберностью, с какою он распоряжался собственной жизнью. Вот вроде и учился всю молодость — на филфаке МГПИ (1938–1940), в Литинституте (1941), в Горьковском пединституте (1942), — но так, кажется, ничего не закончил. И соответственно профессии не имел, поэтому — за вычетом недолгого учительства в сельской школе (1942–1944) и еще более кратковременных синекур в многотиражке «Московский университет» (1944)[796] или в роли секретаря у артиста В. Яхонтова (1945) — пропитание он себе обеспечивал тем, что пилил дрова, подрабатывал грузчиком, носильщиком на вокзале[797].
Блаженный? Сумасшедший? Не исключено, что и так. Во всяком случае, в действующую армию Г. не взяли, поставив диагноз «циклофрения», то есть редкие приступы с промежутками полноценного здоровья в несколько лет. И кто знает, может быть, и свободу он, — как говорит Е. Евтушенко, — сберег «лишь ценой своего спасительного скоморошества»[798], ибо, — свидетельствует уже Н. Коржавин, — «его невписываемость в ранжир можно было всегда объяснить болезнью — присовокупив для наглядности какие-то курьезные, но политически безобидные его высказывания или строки»[799].
А в сталинские годы Г. арестовывать было за что. Всякие группы органам виделись тогда контрреволюционными, он же еще студентом Московского педа придумал (вместе с Ю. Долгиным) неофутуристическое объединение «небывалистов» и даже выпустил два машинописных альманаха — такой, например: «Расплавленный висмут. Творический зшиток синусоиды небывалистов» (1940). И стихи писал, говоря по правде, сомнительные: эксцентричные, шутовские, в плане поэтики невероятно изобретательные, а в плане смысла безусловно предосудительные. Ну вот, скажем: «Мне говорят, что „Окна ТАСС“ / Моих стихов полезнее. / Полезен так же унитаз, / Но это не поэзия». Или того круче: «Господи, вступися за Советы, / Упаси страну от высших рас, / Потому что все Твои заветы / Гитлер нарушает чаще нас…»
О публикациях нельзя было и помыслить. Зато в салоне Л. Брик он был принят как самый дорогой гость, дружил с М. Кульчицким, Б. Слуцким, Д. Самойловым, и, — вспоминает С. Наровчатов, — «мы, его товарищи, его сверстники, знали чуть ли не все его стихи. <…> Среди них попадались настоящие шедевры»[800]. Так что дошедшая до наших дней легенда о Г. — «человек не без некоторого безумия, но сильнейший поэт» (А. Межиров)[801], «великий поэт современной эпохи» (это уже сам Г. о себе) — берет начало именно оттуда: из допечатной эры. Или эры «самсебяиздата», как Г. еще в 1940 году стал называть самопальные, сначала рукописные, потом напечатанные на машинке книжечки своих стихов[802].
Они-то и сейчас памятны, и сейчас составляют основу глазковских изданий. Но тогда… Время шло, жизнь перевалила за войну, и даже Г. стало, вероятно, уже невозможно жить с тем ощущением, с каким прошла первая половина жизни: «Я отщепенец и изгой / И реагирую на это / Тоской / Поэта». Да и к тому же: раз, мол, «мне мир златые горы дать / Не захотел. Мне не понравилось / И надоело голодать». Он, поэт «блестящего таланта и трагической искренности», — 21 февраля 1948 года записал в дневнике Д. Самойлов, — «чувствует страшный тупик, в который зашла „глазковщина“»[803].
Рубежным стало лето 1949 года, когда в журнале «Октябрь» появилось глазковское стихотворение «Миллионеры», где в полном соответствии с установками Агитпропа американскому бездельнику, получившему в наследство миллион долларов, противопоставлялся советский летчик, счастливый тем, что он налетал миллион часов.
Что ж, стихи ничем не хуже тех, что печатались тогда во множестве. Но