Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пришло сообщение от жены: «Что случилось???» Я набил в ответ: «У деда инсульт. Он в госпитале. Спасибо тебе». Она не отреагировала. Я подумал, что зря написал это «спасибо тебе», – напряжения и без того хватало.
Выйдя из палаты, доктор Ким позвал нас к себе в кабинет. Стал у окна, начал успокаивать. Да, похоже, у деда инсульт. Возможно, микроинсульт. Ничего страшного, но нужно лечение и покой. Нет, вы зря беспокоитесь. Всё под контролем. Он говорил это, чуть-чуть улыбаясь, глядя раскосыми глазами куда-то в сторону, и смуглое круглое лицо его походило на поджаренный блин. Мы вышли из кабинета неуспокоенные.
Отец захотел пройтись. Госпиталь располагался на берегу моря, здесь было что-то вроде набережной с парапетом, над которым зеленели папоротники и акации. Мы зашагали вдоль них. Отец где-то достал сигареты, спички – и теперь курил, хотя бросил четыре года назад, сразу, как только родилась Ксюшенька. Сейчас он смолил, морщась, делая короткие, судорожные затяжки. Я ощущал нутром, как он переживает, насколько выламывает его данная ситуация. Отец наверняка винил в этом себя: что не настоял на лечении деда. Руки его, большие, загорелые, мускулистые, безвольно свесились по бокам, словно отшвартованные канаты. Ещё он, конечно, винил меня, что я не выдержал, ушёл от деда. В не самое подходящее время.
– Андрей мудак, конечно, – вдруг процедил отец. – Дед слёг, а он приехать не хочет.
– Ты ему звонил?
– Да.
– Дела?
– Какие на хрен дела? – Отец тут же прикурил следующую сигарету. Помолчал. – Я вот думаю, что бы там с дедом в Донецке было, а? Представляешь?
Так он, похоже, успокаивал себя.
– Да, вовремя мы.
– Вовремя. Только всё равно скрутило, – отец кивнул в сторону трёхэтажного отделения госпиталя. – Говорил же ему! Так нет, упрямый старый осёл!
Молча мы прошлись по набережной. Парило, но от воды шла свежесть, и я старался сосредоточиться на ней, рассматривая стоявшие на рейде серые корабли.
– «Москву» на ремонт загнали, – перевёл тему отец. – Давно пора…
Он начал рассказывать о ракетном крейсере «Москва». О том, как было при Украине, когда каждый шаг согласовывали с Киевом, а тот, ясное дело, вредил. Что говорить, если по кораблям сновали огромные рыжие тараканы. Отец вспоминал это и тем самым успокаивался. Гасло и моё испепеляющее волнение. Разговоры, море помогали принять то, что есть, то, что изменить, наверное, было можно, но мы не сумели.
3
Теперь я навещал деда не дома, а в госпитале. И это были куда более унылые, изматывающие визиты. Часто после них я сидел в растерянности, поднявшись от госпиталя на площадь Ластовую, окружённую симпатичными, но истрёпанными зданиями. Уродовала общий вид лишь многоэтажка, которую возводили рядом с троллейбусной остановкой. Я же располагался на зелёном «пятачке», густо засаженном кипарисами, на единственной уцелевшей скамейке. Напротив красовалось здание с колоннами, стиля и времён классических советских комедий, и у его входа, как доброе напоминание, сохранились клумбы, украшенные летящими чайками.
Острая, паническая тоска по отсутствию Ксюшеньки ещё не ушла, но уже ослабла, я свыкся с ней, как свыкся с одиночеством. Как мог, отстранился от происходящего и равно удалился от всего вокруг. То, что раньше заставляло меня тосковать, гневаться или смеяться, теперь вызывало лишь усталость. Я ходил в госпиталь или на работу с мыслью, чтобы всё это побыстрее закончилось. Отчасти я даже полюбил свою недоделанную квартирку и, если раньше ежедневно прикидывал, каким будет ремонт и как скоро он будет, то теперь принимал то, что есть.
Внешне эта моя апатия если и проявлялась, то незначительно. На работе я так же продолжал организовывать вечеринки, и меня не спрашивали с назойливостью доморощенных проповедников: «Как твои дела?
Ты чего такой кислый?» Нет, я потягивал у бассейна свой виски, контролируя, как обдолбанные и унюханные лабухи крутят треки для таких же обдолбанных и унюханных клабберов. Я как бы развлекался вместе со всеми и даже пару раз по привычке уединился в комнатке с танцовщицами нашего aqua-beach клуба, и всё происходило так, как обычно, но впервые я ничего не чувствовал.
Порой в полудрёме своего равнодушия я вспоминал Кристину и всё собирался заглянуть в «Сердцеедки», но всякий раз что-то мешало, чаще всего апатия, и я проезжал мимо светящейся вывески, дальше по ночным дорогам такого же уставшего, как и я, Севастополя.
Единственным, что вытягивало меня из этой серо-бурой трясины, были редкие встречи с Ксюшенькой, когда я заходил за ней, приносил подарки, и мы шли гулять к морю или посещали детский театр. Но даже тогда, когда я наблюдал за ней, катающейся на карусели, прыгающей на батуте или лепящей куличики, тёмное пятно отстранения повисало передо мной, и я смотрел сквозь него, как через искривляющую линзу. Иногда Ксюша просила, чтобы мама шла гулять с нами, жена, конечно, отказывалась – мы старались лишний раз не общаться: я потому, что боялся вернуться, она выкорчёвывала меня из жизни, – и тогда у ребёнка случалась истерика, которая ничего не меняла, и я уходил один, свирепый, отчаявшийся.
Иногда я просыпался по утрам в страхе от того, что со мной происходит, подходил к зеркалу и, следуя дурацким психологическим советам, умывал лицо водой и убеждал себя, глядя в своё отражение, что всё нормально, что я люблю и одобряю себя, – и вроде бы даже аккумулировал в себе бодрость, но, выйдя во двор, терял с таким усилием завоёванную убеждённость, сбрасывал настройки в привычное отстранённое состояние.
Оно усиливалось, когда я приходил в госпиталь к деду. Садился рядом с ним на подставленный табурет, смотрел на морщинистое лицо, на появившуюся седую щетину – раньше дед, несмотря на возраст, брился строго два раза в день, утром и вечером; теперь его брил я, и брил нерегулярно, после инсульта у него парализовало левую руку, – раздражаясь от того, что надо сообщать ему новости, говорить что-то, а не получается. Мне не хватало желания, умения, сил. Потому я в основном тупо сидел и отвечал на дедовы вопросы, чувствуя, как смотрит на меня сосед по палате – огромный мужик Володя, смотрит, чтобы вклиниться в разговор с очередной своей политической темой. Медсестра – коренастая, смешливая, та, что принимала деда и сейчас ухаживала за ним лучше других, за что отец и я, приходя, совали ей одну или две сотки, – намекнула мне, что деда эти политические разговоры утомляют, дурно сказываются на его здоровье.
– Он их, конечно, любит, он вообще любит поспорить, – говорила она с неизменной улыбкой, и я был благодарен (уверен, не только я) за эту улыбку, подчас оказывавшуюся ценнее любых процедур и лекарств.
– Да уж, это он любит, – соглашался я.
– Но ему же нельзя – может опять хватить удар…
Я не знал, как сказать об этом деду или Володе, а тот вился рядом с политической газеткой в руках. Тогда я сообщил об этих разговорах его жене, и она испугалась сильнее обычного – «что вы, что вы!» – замахала аккуратными ручками с парой дешёвых обручей на запястьях. И конечно, даже не посмела заикнуться об этом Володеньке. Сказал же ему об этом отец, сказал наедине, выведя из палаты, и огромный волосатый мужик, так напоминавший гориллу, вернулся смущённый и немного испуганный. Позже он объяснял: