Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В субботу был банный день, с утра мы с папой сходили в баню, то ещё, скажу я вам, удовольствие – сначала час отстоять в очереди, потом скучать на мыльной скамье, смотреть, как папа, облепленный сердечками берёзовых листьев, мечется между парилкой и общим залом, слушать шутки голых мужиков («После бани хорошо, особенно первые полгода») и, помывшись, ждать, пока папу, упарившегося до потери пульса и полутрупом лежащего в раздевалке, не приведут в чувство нашатырём.
В то время, когда я с папой отбывал субботнюю каторгу в Усачёвских банях, мама обычно устраивала большую стирку. Собирала скопившееся за неделю бельё и стирала его в общественной прачечной во дворе дома № 17.
Это сейчас, в эпоху тотальной автоматизации, бельё стирают вручную разве что в общинах старообрядцев, или в полевых экспедициях, где каждый килограмм веса меришь своим горбом, или на Крайнем Севере у вымирающих кочевых народов, или, скажем, в исключительных случаях, когда стиральная машина сломалась.
Тогда же, в начале шестидесятых, хозяйки из рабочих семей стирали бельё вручную: дома, если белья немного или нужно было выстирать что-то срочное, пелёнки, там, мужнины обоссанные подштанники, одежду неряхи-сына, извозившегося в весенней луже; или в общественной прачечной, где имелось всё, что требуется для стирки, – корыта, чаны с водой, стиральные доски и прочее.
Отправлялась мама в прачечную с утра (сама она ходила в баню по воскресеньям), чтобы к нашему возвращению успеть нам с папой приготовить обед.
Вот и на этот раз, когда мы пришли из бани, нас уже дожидались щи и скворчавшая на сковороде картошка. Маленькую «Московской» водки папа припас заранее. Он уже елозил локтями по морщинистой клеёнке стола, пожирая голодным взглядом зелёную бутылочную наклейку, когда мама отодвинула рюмку, навытяжку стоявшую перед папой, и сказала, глядя ему в глаза:
– Знаешь, что я нашла в твоих брюках, перед тем как нести их в стирку?
Папа покраснел и насупился. Губы его задёргались. Уж не знаю, о чём он подумал, услышав этот мамин вопрос, но только по всему было видно, что папе сильно не по себе. Он уже не смотрел на маленькую, он взглядом пересчитывал половицы – сколько их умещается под столом.
– Это… в общем… ну… мужики… подшутили… в цеху… ну как бы… в раздевалке… в шкафчике… в перерыв… – Папа лепетал неразборчиво, а мама стояла рядом и молча слушала его лепет.
Потом она рассмеялась по-маминому, только мама так умеет смеяться, и сказала, дёрнув папу за кончик носа:
– Я твой рубль железный нашла, он за отворот завалился, там, у тебя в брюках, и прятался. А ты Сашку тогда обидел, на горшок его хотел посадить зазря. Ой ты Вася-Василёк недотюканный.
Папа снова стал нормального цвета, правда с лёгоньким свекольным оттенком, но ему это даже шло.
А я подумал: «Вот оно как случается. Другой злится, ногти себе ломает, выколупывает рубль изо льда, думает на всех без разбора, какать заставляет насильно, и из-за чего, спрашивается? Из-за ерунды, если вдуматься. Рубль железный разве не ерунда? Ну а добрый человек вроде мамы сунет пальцы за отворот брюк, рубль сам идёт ему в руки, чувствует, к кому ему нужно».
– Я его Петру Иванычу одолжила, – сказала мама, разливая щи по тарелкам. – Валерка с Витькой в милицию загремели, ограбили кого-то на Невском, вот он с горя вчера и закеросинил. Встал сегодня – злой, как татарин, весь трясётся, как тут не одолжишь.
«И только человек вроде мамы, – продолжал я свою мудрую мысль, – расстаётся с рублём легко, если видит, что Пётр Иваныч встал сегодня злой, как татарин».
Мама заглянула в мои глаза. В них она прочитала всё, о чём я только что думал, и даже немного больше. Мама на то и мама, чтобы знать о нас больше нас. Она улыбнулась весело, потом кивнула на щи:
– Ложку в руку и хлебай, пока не остыли.
Акуака
Папа читал «Акуаку».
Мама маникюрила ногти.
Если растянуть глаза в стороны и одновременно растянуть рот, то папа на тебя посмотрит и скажет: «Похож на полинезийца».
Мама скажет: «Хватит придуриваться. Или хочешь остаться таким на всю жизнь?»
Может, и хочу, я не знаю. Тогда хоть кто-то обратит на тебя внимание. Скажет «идиот», засмеётся или ударит в морду.
В жизни мало весёлого.
Вот я. Когда я смеюсь, то не оттого, что мне весело, а оттого, чтобы думали, что я такой же, как все.
Отчего люди смеются? Например, папа. Прочитает в своей «Акуаке», как акула проглотила кого-нибудь, и смеётся, пока не одеревенеет. Про акулу это я знаю, это папа говорил сам, не мне, маме, мама не понимала, и он долго ей объяснял, почему это смешно, она тоже стала смеяться, то ли поняла наконец, то ли чтобы не показаться дурой.
Мама смеётся не так. Не как папа. Не так, как я.
Вот как она смеётся. Сперва наморщит кусочек лба, потом раздвинет немножко губы, потом мигнёт глазами тебе в глаза, потом вообще непонятно что, потом как дёрнет вверх хохочущими бровями, и ты уже не можешь держаться и пробуешь делать то же, не получается, она помогает, она хохочет, и ты пытаешься. Жаль, что это бывает редко.
Чаще она почему-то плачет. Особенно когда на кухне одна.
Сидит на кухне, смотрит на язычки газа, как они облизывают кастрюлю, а слёзы из глаз – кап-кап.
«Мама, – я её спрашиваю, – что у тебя болит?»
«Душа», – говорит она и больше не говорит, молчит – молчит и гладит меня тихонько по голове.
Папа мой, вообще-то, простой, как чайник. Его нагреваешь – он закипает, остывает – он успокаивается.
Папа помешан на политике и футболе. «Путинский режим», «партия жуликов и воров», «марш против подлецов», «Аршавин, врежь им!»…
Сидит в