Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А в торжественно затихшем городе уже торопливо заканчивались последние приготовления к великому празднику…
Празднование Пасхи было установлено в память освобождения из рабства египетского. Начинался праздник 15 Низана и кончался 21-го. Эти семь дней праздника назывались также днями «мацот», то есть пресных, без закваски хлебов. Этот обычай есть в течение всей этой недели только пресный хлеб соблюдался до того строго, что все хозяйки должны были за два дня до праздника уничтожить в доме всякую закваску…
После полудня 14-го Низана семья покупала молодого барашка или ягненка без всякого порока и, по древлему обычаю, возложив его на плечи, отправлялась с ним в храм, ко входу во двор Жрецов. Там стояла уже огромная толпа, — все с барашками — которую только с трудом удерживала в порядке стража храма: всякому хочется поскорее… Теснился народ и на дворе Язычников, и даже вокруг всего храма.
И вот жрец принимает очередного ягненка и направляется с ним к алтарю всесожжения. Резкие звуки труб возвещают начало жертвоприношения. Ягненка закалывают, и жрец, собрав его кровь в особую чащу, возливает ее к подножию жертвенника, откуда она подземным ходом стекает в поток Кедронский. Ловкие руки тем временем быстро свежуют ягненка. Все внутренности и жир бросают в огонь жертвенника. Смрад от горелого мяса стоит не только во всем храме, но и в городе… И семья, радостно приняв тушку, торопится домой, чтобы вовремя успеть зажарить барашка непременно целиком, чтобы ни одна из костей животного не была сломана…
Раньше был обычай свершать пасхальную вечерю в дорожных одеждах, с посохом в руке, стоя, чтобы точно воспроизвести последний вечер пребывания в Египте, но к этому времени обычай этот был уже оставлен, и семья, убрав горницу со всей возможной для нее роскошью, размещалась вокруг стола на коврах или на циновках… И начинался пасхальный ужин.
Подошла незаметно ночь… Глубоким миром было исполнено бездонное небо, все в мерцании огней белых, синих, красных, золотых, зеленых… Со всех сторон в звездной тишине торжественно плыли пасхальные псалмы. В душе Иоханана Зеведеева бушевала мрачная буря. Он сидел на кровле дома, но ничего не видел: ни спящего города у ног своих, ни бледной громады храма в отдалении, ни сверкающего над ним неба… Он старался осмыслить все, что произошло, но не мог. Ясно было только одно: его горячая мечта о разрушении старого мира и об установлении светлого царствия Божия, в котором он восседал бы одесную Владыки, мечта, которой он отдал три года, рухнула на зловонной Голгофе так, что не было никакой надежды на ее восстановление когда-либо. И был в душе томящий стыд и за то, что уверовал он так в эту детскую мечту, и за то, что в эти страшные дни все они попрятались и оставили рабби одного… Как глядеть теперь в глаза людям? И что это было: сумасшествие? Обман? Игра?..
В пламенной душе его нарастал гнев на тот мир, который не пошел за ними, который, ни о чем не заботясь, ест сейчас Пасху и поет псалмы, который насмеялся над всеми ними так жестоко… О, если бы отметить жестоковыйным! И он с злобной радостью видел этот грешный, презренный мир, объятый огнем неугасимым, видел царства и народы, которые с воплем валились в преисподнюю, видел как рушилась под звуки труб земля, и небо, пылая, свертывалось, как свиток. Да будет так! Да будет! Да будет!.. О, если бы не тихому Иешуа, а ему предложил народ стать царем над Израилем, он не отказался бы, о, нет! И, прияв бразды правления, он во имя Господа, во имя правды Его показал бы, что значит десница посланца Господня!.. За гибель кроткого рабби они заплатили бы ему так, что века содрогались бы люди при одном воспоминании об этом!.. Душой неслась огневая буря, буря гнева и мести, и он поднял искаженное страстью лицо к небу, и бросил в него раскалившиеся в душе слова:
— Что же молчишь Ты? Как смеешь Ты молчать? Пошли мне ангелов Твоих с трубами, вручи мне громы Твои и Твои молнии, и я сейчас же начну суд Твой, от которого содрогнутся земля и небо из края в край!..
Ему не было никакого ответа, и он заскрипел зубами, упал лицом на кровлю и весь застыл в чувстве злобы, стыда и мести, сходящий от сознания своего бессилия с ума… Любовь? Братья? Да, так вот из этой любви к братьям и надо обрушить на них такие катастрофы, чтобы содрогнулись души их и проснулись, и окрылились бы к жизни новой и блаженной, которой хочет для них он, Иоханан Зеведеев, любимый — он в этом ни на йоту не сомневался — ученик погибшего рабби…
А где-то неподалеку торжественно поднимались из темноты в звездное небо пасхальные песнопения:
«Хвалите Господа, все народы, славьте его, все племена, ибо велика милость его к нам и истина Господня пребывает вовек. Аллилуиа!..»
«Славьте Господа, потому что он благ, потому что вечна милость Его! Да скажет Израиль, что вечна милость Его! Да скажет дом Ааронов, что вечна милость Его!.. Да скажут боящиеся Господа, что вечна милость Его!.. Из тесноты воззвал я к Господу и освобождением отвечал мне Господь…»
…А среди черных кипарисов, у немой скалы, валяясь на земле, жалким волчонком, бездомным, голодным, одиноким, выла, не переставая ни на одно мгновение, златокудрая Мириам… Да Мириам, впрочем, больше уже и не было, а был только этот жалобный, не перестающий вой во прахе, во тьме…
Иуда Кериот со своей семьей Пасхи не праздновал: какая там Пасха, что такое?! Пасха была для тех, кто нашел действительно или кому, по крайней мере, казалось, что он нашел Землю Обетованную, текущую молоком и медом, полную песен радостных. А для него был все тот же плен, как и для праотцев в Мизраиме, плен, текущий слезами и желчью… Нет, ему Пасха не нужна нисколько!.. И в то время как в звездном мерцании каждый дом, каждая лачужка в Иерусалиме звучала священными гимнами, он, повесив голову, шатался в темноте сам не зная ни куда, ни зачем… Главное, только бы не идти домой, не видеть эту налитую беспредельной злобой к нему безумную женщину, не видеть этих смущенных, недобрых глазок детей, а в особенности не видеть этой Сарры!.. Ох, что он ей тогда сказал!.. А она ведь хлеб всем носила.
Из густой толпы, издевавшейся над распятыми, издали он своими беспокойными, запуганными глазами видел все. Он не уходил до конца. Было очень тяжко, но он не уходил нарочно и все смотрел, чтобы понять. И все же не понял… И слонялся вот теперь среди темных улиц, и подолгу понуро стоял, думая, и опять уже уставшими ногами шел дальше, сам не зная ни куда, ни зачем..
«…Предал… — тяжело думал он. — Предал… — повторил он и выпрямился. — Нет, это неверно. Нет, это неверно ни в каком случае. Что значит предал? Что он, неприступная крепость, что ли, какая?! Безоружный, беззащитный, он каждый день появлялся на улицах города и в храме и, если бы храмовники были порешительнее, они легко могли бы просто взять его среди толпы. Глупцы, они боялись народа! Но народ сам оплевал и заушил его. Если б они были посмелее, услуг его, Иуды, и не понадобилось бы совсем. Все, что он сделал, это указал место, где его можно было взять без шума. Только и всего. Ему, рабби, все равно, было бы не уйти. Он со всех сторон был окружен врагами, как олень в горах Галаадских гиенами и шакалами… Он сам вынес себе — и давно — смертный приговор… Сам!»