Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дон Хуан подождал, пока наступила тишина, и заговорил. Никогда еще в голосе его не было столько драматизма, никогда слова не выбирались так тщательно. О! Он проявил себя великим актером. Он рассказывал историю собственной жизни, подлинную историю, найдя в ней место и для Бога, и для дьявола, и, смею вас уверить, никогда ни в одном театре искусство не потрясало публику так сильно, как исповедь Дон Хуана. Каждое слово хозяина кинжалом вонзалось в сердца слушателей, ранило их, так что души прихожан истекали кровью. И они рыдали, впадая в транс и заламывая руки, кидались друг к другу, испуганно вскрикивали. Даже сам дом Пьетро утратил власть над собой и поддался чарам драматического повествования. Но я-то знал, что хозяину моему не было дела ни до монаха, ни до прихожан. Поток его красноречия был адресован монахиням, стоявшим на хорах, и прежде всего – донье Химене, которая находилась среди них. А так как меня тоже больше влекли незаурядные женщины, нежели простая публика, я пристроил в уголок свое дремлющее тело, а сам шмыгнул в толпу монахинь.
Монахини стояли полукругом. Донья Химена вышла чуть вперед и застыла, вся обратившись в слух. Аббатиса, словно внезапно обессилев, сидела, откинувшись на спинку кресла. Только одна донья Химена могла видеть Дон Хуана, хотя и через решетку. Но, наверно, слова его действовали сильней, чем облик. В воздухе повис sex-appel. Так заряжается электричеством грозовой вечер. Чуть дрогнувшее веко, всплеск юбок, побелевшие костяшки пальцев и крепко сжатые кулачки выдавали их: Дон Хуан без промаха попадал в цель, а целью служили ему чистые сердца и души, перед которыми впервые во всей своей мрачной беспредельности простерся грех. Они не понимали его, как нельзя понять бездну, но чувствовали себя приманенными, побежденными им. Тут аббатиса, словно отгоняя наваждение, качнула головой и ударила по скамеечке деревянным молотком. «Следуйте за мной!» – велела она, и монахини парами стали покидать хоры – внешне невозмутимые, но смущенные душой. Только донья Химена не двинулась с места и продолжала стоять, ухватившись руками за решетку.
Мой хозяин закончил исповедь. «Вот перед вами вся моя жизнь, – обратился он к дому Пьетро. – Много ли радости для Господа нашего сумеете вы из нее извлечь?»
Он спускался по ступеням, смиренно опустив голову, держа в руке шляпу, и плащ его волочился сзади. Он шел меж околдованных прихожан, которые готовы были осыпать аплодисментами пьесу со столь великолепным финалом. Тут донья Химена встрепенулась, бегом покинула хоры, миновала лестницу и кинулась к церковным вратам. Мой хозяин уже успел отойти довольно далеко, но я ждал ее и увидел, как она мечется, как жадно ищет взглядом среди моря печальных лиц одно лицо – высокомерное и гордое. Я спросил, не потеряла ли она кого. «Того мужчину. Вы его знаете?» Я назвал ей имя хозяина и дал его адрес. Я поступил, как подобает верному слуге.
Он произнес это с вызовом, словно отвечал на упрек, которого никто ему и не думал бросать – и уж, по крайней мере, я. И вдруг обессиленно – как подкошенный – рухнул на стул. Уродил голову на руки, спрятал лицо и застыл. Я обождал несколько минут. Он не двигался, даже дыхания его не было слышно.
– Что с вами?
Он ответил не сразу:
– Я что, не имею права устать? А? Сколько времени я говорю и говорю! Тяжело ведь.
Я налил ему виски и пододвинул стакан. Он сделал долгий глоток, провел языком по губам и поставил стакан на пол, на освещенный солнцем ковер.
– Спасибо. Но я только что солгал вам. Я устал не от рассказа, а от внутренней борьбы с самим собой… – Он вскочил на ноги. – С самим собой! Прелестно звучит! Я, конечно, имею в виду нечто иное: я борюсь с нервной системой Лепорелло – а он был слишком сентиментален, и в кровь его часто выбрасывался адреналин. Поэтому сердце мое разрывается при воспоминании об этой даме. Разве не смешно?
Рука его искала стакан. Он уже не смеялся. Только легкая усмешка сохранилась в углу рта. Он снова выпил.
– В тот вечер мы ждали ее, ждали молча, ведь мы с Дон Хуаном понимали друг друга без слов. Дон Хуан разбирал свои монеты, а я дремал в углу. Но вот уж наступила полночь, а доньи Химены все не было. И вдруг хозяин заговорил, заговорил громко, растерянно вопрошая: неужели вышла осечка и понадобится новая атака, иные средства? «Видно, лучшее мое оружие притупилось, слишком долго пролежав без дела», – заметил он наконец. И взглядом просил, чтобы я высказал свое мнение. Я ответил, что в жизни не слыхал ничего проникновеннее его исповеди и что эта донья Химена наверняка должна была влюбиться в него по уши. «Но тогда – почему она не явилась?» Потом добавил, что, видно, она явится завтра, и позволил мне идти спать.
Я же поступил по-своему – оставил тело Лепорелло в постели, а сам поспешил в монастырь. Ах, эти римские ночи! С ними шутки плохи. Стоит только скользнуть взором по дворцовым опочивальням или кинуть взгляд на жалкие ложа в лачугах и каморках! Куда ни загляни, тотчас узнаешь самые пикантные вещи, получишь обильную пищу для размышлений о людском чревоугодии и похоти! Но в ту ночь меня влекли к себе смущенные души, стесненные сердца несчастных монахинь. Я облетел одну за другой все кельи.
Монахини спали, утомленные бесконечным перетасовыванием пустоты. Бедные создания не могли постигнуть греха, им не по уму было пылкое и искреннее кощунство Дон Хуана, но все же образ его запал им в душу, просочился в самые узкие щелки, заставил зашевелиться до того покойные мысли, словно их понукали самые сокровенные чудовища подсознания. Правда, ни одну не посетили греховные мечты о Дон Хуане, но каждая томилась чем-то, что не имело названия, смутным желанием, от которого оболочка души уступчиво трепетала, от которого их бросало в озноб, от которого они по-театральному прерывисто вздыхали даже во сне. Должен признаться, что, созерцая монахинь-бернардинок, я испытал внезапный, хотя и мимолетный, укол профессионального стыда. Опытному бесу понадобились бы годы и годы, чтобы устроить такой разор