Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он очень много после себя оставил, причем значительная часть его наследия никогда прежде не экспонировалась. Вайолет, Берни и несколько сотрудников его галереи взялись приводить в порядок холсты, короба, скульптуры, гравюры, рисунки, альбомы и несмонтированные пленки, которые должны были стать частью последней работы Билла. Когда они только-только начинали, Вайолет просила и меня подключиться, чтобы ей, как она выразилась, "было на кого опереться". Не прошло и месяца, как забитое до отказа хранилище целой человеческой жизни превратилось в жуткое нежилое помещение со столом, стулом, полупустыми полками и упаковочными ящиками, залитыми переменчивым солнечным светом, который никуда нельзя было вынести. Процесс разбора принес свои открытия: трогательные графические портреты Марка в младенчестве, несколько живописных портретов Люсиль, о которых никто из нас понятия не имел. Билл написал ее склоненной над тетрадкой, и хотя видны только лоб и глаза, ему удалось передать напряженную погруженность в слова. Через весь холст размашистым почерком написано: "Оно все плачет, плачет". Строка режет Люсиль по груди и плечам и как будто бы лежит в иной плоскости. Картина датирована октябрем 1977 года. Там был еще один рисунок, наш с Эрикой портрет. Очевидно, Билл сделал его по памяти, потому что мы никогда ему не позировали, и он мне его не показывал. Мы сидим рядышком в простых деревянных креслах перед домом, который снимали на лето в Вермонте. Эрика чуть развернулась ко мне, ее рука лежит на моем подлокотнике. Вайолет без разговоров отдала рисунок мне, а я на следующий же день заказал для него рамку. Эрика к тому времени успела приехать и уехать. Ее нью-йоркский вояж, о котором она так мечтала и который, как я понял из ее письма, мог бы закончиться нашим примирением, превратился в скорбный приезд на похороны друга. Мы так и не собрались поговорить о себе. Рисунок я повесил над письменным столом, чтобы все время его видеть. В быстрых линиях Биллу удалось передать трепет пальцев Эрики, и, глядя на набросок, я неизменно вспоминаю, как дрожала она на похоронах, как по всему ее телу бежали легкие, но вполне заметные глазу судороги. Я никогда не забуду, как взял ледяную руку жены и зажал ее между ладонями. Я держал крепко, но нервная дрожь, поднимавшаяся откуда-то из глубины, не унималась. Я никогда этого не забуду.
Когда умирает художник, его работы мало-помалу начинают физически теснить его тело, для всего остального мира они становятся его материальной заменой. Я думаю, что это неизбежно. Предметы полезные, такие, как стулья или тарелки, переходя из поколения в поколение, могут в какой-то мере нести на себе отпечаток личности предыдущего владельца, но он довольно быстро стирается при повседневном использовании вещей по назначению. Искусство же, при всей своей бесполезности, не желает становиться частью повседневности, и главная сила, которой оно обладает, — это прежде всего способность нести в себе дыхание жизни своего творца. Искусствоведы старательно обходят эту тему, потому что отсюда рукой подать до чудотворных икон и наделенных магической силой идолов, но мой личный опыт подсказывает мне иное. Я знал это чувство и в мастерской Билла пережил его вновь. Когда Вайолет, Берни и я стояли и смотрели, как галерейные грузчики выносят оттуда упакованные и надписанные ящики и коробки, мне вспомнились два человека из похоронного бюро и упрятанное в пластиковый мешок тело Билла, которое они вытаскивали из этой же комнаты два месяца назад.
Хотя мне лучше других было известно, что творчество Билла и сам Билл — это не одно и то же, я осознавал необходимость сохранения некой ауры вокруг того, что им создано. Этот священный ореол был нужен, чтобы противостоять грубой правде о могиле и тлене. Когда гроб с телом опускали в яму, Дан стоял рядом и раскачивался взад — вперед. Сложив руки на груди, он перегибался в поясе, а потом резким толчком отбрасывал верхнюю часть туловища назад, и так снова и снова, словно еврей-ортодокс во время молитвы. Казалось, он находил успокоение в однообразных физических действиях, и я даже позавидовал: вот ведь делает же человек, что хочет. Но когда я подошел к нему, то увидел опустошенное лицо и дикий, остановившийся взгляд. В этот же день, уже на Грин-стрит, Вайолет отдала ему маленькую картинку Билла с буквой "В" и настоящим ключиком. Дан сунул картину под рубаху и просидел так весь вечер, прижимая ее к груди. Было жарко, я боялся, что он вспотеет и холст промокнет, но, с другой стороны, я прекрасно понимал, откуда это желание ощущать картину всей кожей. Дан хотел, чтобы между ним и работой Билла не было никаких преград, ему казалось, что где-то там, в холсте, в металле, в дереве, существует его старший брат, до которого можно дотронуться.
Билл воскресал в моих снах. Он либо входил в комнату, либо возникал за письменным столом, и я неизменно спрашивал:
— Но почему тогда все думают, что ты умер?
И слышал в ответ:
— Правильно думают. Я зашел на два слова.
А иногда он говорил:
— Я просто хотел узнать, что у вас все в порядке.
Был, правда, один сон, когда я снова задал ему этот вопрос и вдруг услышал:
— Я действительно умер, но теперь я вместе с сыном.
И тогда я закричал:
— Ты вместе с моим сыном, твой сын Марк!
Но Билл не соглашался, и во сне я задыхался от ярости, а когда проснулся, то долго мучился оттого, что он меня не услышал.
Даже после того, как львиную долю работ вывезли из мастерской, Вайолет продолжала бывать там ежедневно. Мне она говорила, что надо разобрать всякую мелочовку: архив, письма, книги. Я часто видел, как рано утром она выходит из дома с объемистой кожаной сумкой через плечо. Возвращалась она когда в шесть, когда в семь вечера, и мы вместе ужинали. Готовил я сам, и хотя по части кулинарии Вайолет могла дать мне сто очков вперед, она превозносила мою стряпню до небес. Мало-помалу я стал замечать, что первые полчаса после возвращения из мастерской с ней творилось что-то странное. Глаза казались остекленевшими, и от их уклончивого, неузнающего взгляда становилось не по себе. Это особенно чувствовалось в тот момент, когда она только заходила в двери моей квартиры. Я не заводил с ней разговоров на эту тему, прежде всего потому, что вряд ли мог точно облечь в слова то, что видел. Я просто начинал говорить о еде, о книге, которую читаю, и постепенно Вайолет приходила в себя, становилась прежней, словно возвращалась в "здесь и сейчас". Я знал, что после смерти Билла она плачет по ночам; несколько раз, лежа в постели, я слышал ее отчаянные рыдания, доносившиеся через потолочные перекрытия, но при мне Вайолет не проронила ни слезинки. Свое горе она переносила с мужеством, достойным восхищения, но в ее мужестве проступала невротическая решимость, от которой я поеживался. Думаю, что ее стойкость была фамильной, нордической, унаследованной от многих поколений скандинавов, веривших, что с горем человек должен справляться в одиночку.
Возможно, все та же потомственная гордость заставила ее предложить Марку перебраться к ней насовсем. Она сказала Люсиль, чтобы в начале июля он переезжал на Грин-стрит и начинал искать работу в Нью-Йорке. Марк к этому времени закончил-таки среднюю школу, но даже не пытался поступать в колледж, так что его будущее расстилалось перед ним как нехоженые дебри, которых нет на карте. Но когда я спросил Вайолет, по плечу ли ей будет этот крест, она ощерилась и заявила, что такова была бы воля Билла. Прищур глаз и сжатые в нитку губы говорили о том, что решение принято окончательно и бесповоротно и обсуждению не подлежит.