Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Критик Сементковский, разбирая картины И. Е. Репина, писал:
«Репин ни на чем не специализировался: его сюжеты так же разнообразны, как разнообразна окружающая нас жизнь со всеми ее событиями, тенденциями, веяниями. Мало того… он непосредственно приурочивает свое творчество не только к этим событиям, тенденциям и веяниям, но и к личным обстоятельствам своей жизни. Можно было бы сказать, что Репин всем интересуется, что ни подвернется ему под руку или что ни обратит на себя его внимание. Отсюда можно сделать дальнейший вывод, что Репин в своем творчестве живет не самостоятельной жизнью, а жизнью окружающего его общества, что он рисует, что интересует последнее.
Спрашивается, однако, мыслимо ли истинное художественное творчество при отсутствии самостоятельности, при полном подчинении художника изменчивому настроению общества?.. Репин, как мы видели, именно подчиняется временным веяниям и интересам, он даже находится в постоянной погоне за ними, старается их себе уяснить, их понять, чтобы дать соответствующую им картину…
Руководящей идеи в произведениях Репина найти нельзя. Он переходит беспорядочно от одного сюжета к другому или, точнее говоря, постоянно выбирает только такие сюжеты, о которых он предполагает, что они могут заинтересовать публику. И подводя итог всем нашим выводам, мы не может не отметить, что если у Репина руководящей идеи нет, то у него есть известное единство настроения, и это единство выражается в том факте, что он всячески старается угодить толпе… Он сам не уяснил себе своих взглядов на искусство, потому что его мысли, его чувства заняты другим: он не служил идее, он не художник, он мастер».
Художники, в отличие от критиков, с большим пониманием относились к творчеству и поискам Репина. Так, М. В. Нестеров писал об Илье Ефимовиче: «Художник огромного дарования, Илья Ефимович живо откликался на все вибрации жизни, он отражал в своем творчестве как красоту, так и уродливость окружавшей его жизни. Он был, может быть, самым убедительным представителем современности, иногда возвышавшимся над Толстым».
* * *
Суриков был недоступен и крут в отношениях с людьми вне дома, в семье же был общительным, веселым, любящим человеком.
Рассказывал, как он в детстве в одном из сибирских городов видел палача. С засученными рукавами своей красной кумачовой рубахи расхаживал палач по помосту и в ожидании работы отпускал шутки окружавшей лобное место толпе. Вспоминая и переживая заново виденное в детстве, Василий Иванович даже засучивал рукава и ходил по комнате большими шагами, как-то дико озираясь вокруг и откидывая со лба свои густые, остриженные под скобку волосы.
«…Небольшой, плотный, с широким вздернутым носом, темными глазами, такими же прямыми волосами, торчащими над красивым лбом, с прелестной улыбкой, с мягким, звучным голосом. Умный-умный, со скрытой, тонкой сибирской хитростью, он был неуклюжим молодым медведем, могущим быть, казалось, и страшным, и невероятно нежным. Минутами он бывал прямо обворожительным, — вспоминала В. П. Зилоти. — Познакомились мы раньше всего с его картиной „Казнь стрельцов“ на одной из передвижных выставок, вскоре после которой картина была повешена на стене нашей галереи. Облик Петра меня так поразил, что в мою болезнь, случившуюся вскоре, я бредила им. Он являлся мне во сне в виде кошмара в продолжение многих лет».
«Утро стрелецкой казни» на всех произвело впечатление ошеломляющее. Все заговорили о ней и об авторе. Точно гром грянул с появлением картины на передвижной выставке.
Павел Михайлович купил картину, заплатив художнику 8 тысяч рублей серебром. Ему было интересно, что говорили о «Стрельцах» на выставке. Репин сообщал ему: «Картина Сурикова делает впечатление неотразимое, глубокое на всех.
Все в один голос высказали готовность дать ей самое лучшее место: у всех написано на лицах, что она — наша гордость на этой выставке».
К художнику начали пристальнее приглядываться. Он был так самобытен, так ни на кого не похож, и было трудно предугадать, что он ответит и как поступит в следующую минуту.
Рассказывали, продал Суриков в Харькове две работы за большую цену, а продав, поехал догонять покупателя. Ночью разбудил его, выпросил у него обратно свои вещи, вернул его деньги, а картины уничтожил. И после этого успокоился.
— Я всегда себя необыкновенно хорошо чувствую, когда бываю в соборах и на мощеной площади их: там празднично на душе. Поневоле как-то тянет туда, — говорил Василий Иванович, бывая у Третьяковых.
Любил слушать музыку. Приходил к Третьяковым на музыкальные вечера. Долго дичился, но, освоившись, однажды, прослушав внимательно очередное исполнение, сказал: «Хорошо, очень хорошо, но нельзя ли чего-нибудь пошире — бетховенского!»
У Третьяковых он бывал чаще всего один: жена, занятая малыми детьми, оставалась дома.
Разглядывал «Стрельцов», размещенных в галерее. Чувствовалось, переживал давнее. Говорил неожиданно:
— Ничего нет интереснее истории. Только читая историю, понимаешь настоящее. А знаете, я в Петербурге еще решил «Стрельцов» написать. А задумал я их, когда в Петербург из Сибири ехал. Тогда еще красоту Москвы увидел. Как я на Красную площадь пришел — все это у меня с сибирскими воспоминаниями связалось. Все лица сразу так и возникли. Вот стрелец с черной бородой — это Степан Федорович Торгошин, брат моей матери. А бабы — это, знаете ли, у меня и в родне такие старушки были, сарафанницы, хоть и казачки. А старик — это ссыльный один, лет семидесяти, — и, помолчав, продолжал: — В Сибири, скажу я вам, народ другой, чем в России: вольный, смелый… Про нас говорят: краснояры — сердцем яры.
Этот сибиряк, преодолев традиции «направленства», обратил внимание зрителя к отечественной истории — неприкрашенной, невыдуманной. В «Стрельцах», как и в последующих — «Меншикове в Березове» и «Боярыне Морозовой» он создал образы, которые раскрыли публике глаза на красоту старой Руси.
Трудно сказать, в каком направлении развивался бы талант Сурикова, не реши Академия художеств вместо заграницы отправить своего ученика в Москву, писать в храме Христа Спасителя «Вселенские соборы».
Переезд в Первопрестольную сыграл в жизни художника решающую роль.
«Началось здесь, в Москве, со мною что-что страшное, — вспоминал он. — Прежде всего почувствовал я себя здесь гораздо уютнее, чем в Петербурге. Было в Москве что-то гораздо больше напоминавшее мне Красноярск, особенно зимою. Идешь, бывало, в сумерках по улице, свернешь в переулок, и вдруг что-то совсем знакомое, такое же, как и там, в Сибири. И как забытые сны стали все больше и больше вставать в памяти картины того, что видел и в детстве, а затем и в юности, стали припоминаться типы, костюмы, и потянуло ко всему этому, как к чему-то родному и несказанно дорогому».
По вечерам, кончив работу в храме, Суриков отправлялся бродить по городу. Незаметно сворачивал к кремлевским стенам.
— Эти стены, — рассказывал Василий Иванович, — сделались любимым местом моих прогулок именно в сумерки. Спускавшаяся на землю темнота начинала скрадывать все очертания, все принимало какой-то новый незнакомый вид, и со мною стали твориться странные вещи. То вдруг покажется, что это не кусты растут у стены, а стоят какие-то люди в старинном русском одеянии, или почудится, что вот-вот из-за башни выйдут женщины в парчовых душегрейках и с киками на головах. Да так это ясно, что даже остановишься и ждешь: а вдруг и в самом деле выйдут? И скоро я подметил, что населяю окрестности этих стен знакомыми мне типами и костюмами, теми, которые я столько раз видел на родине, дома. Доставляли мне эти вечерние прогулки огромное наслаждение, и я все больше и больше пристращался к ним.