Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти разговоры настолько будоражили его, что после ухода гостей он долго не мог уснуть. Вместо того чтобы лечь в постель, он устраивался на узком соломенном диване и проводил в таком положении полночи при свете масляной лампы. Или же садился у изголовья Анненкова и не уходил до тех пор, пока его друг, утомившись, не задувал свечу. Тогда он возвращался в свою комнату, ложился и начинал бороться со страхом обморока, который мог случиться в темноте. Его неотвязно преследовало воспоминание о смерти Вильегорского. Один молодой русский архитектор серьезно заболел в Риме, он отказался навестить его, опасаясь, что вид больного его слишком сильно впечатлит. Потом, узнав о смерти несчастного, его стала тревожить мысль, что ему придется присутствовать на похоронах. За день до похорон он сообщил Анненкову, что он сам почти при смерти. «Спасите меня, ради Бога, – бормотал он с видом совершеннейшего отчаяния. Я не знаю, что со мною делается… Я умираю… я едва не умер от нервического удара нынче ночью… Увезите меня куда-нибудь, да поскорее, чтоб не было поздно…»[286]
Пораженный таким неожиданным известием, П. В. Анненков снял экипаж и повез Гоголя в Альбано. «Как дорогой, так и в самом городке Гоголь казался совершенно покоен и ни разу не возвращался к пояснению отчаянных своих слов, точно никогда не были они и произнесены», – писал позже Анненков.
Через какое-то время Анненков простудился после купания в Тибре и слег с сильной ангиной. Лекарства не помогали, жар не спадал. Очень расстроенный, Гоголь разрывался между сочувствием к другу и страхом заразиться. Он не может подвергать себя опасности заболеть, когда в голове хранится такой клад, как «Мертвые души». Он вдруг уезжает в Кампанью, оставив Анненкова на попечение служанки и владельца квартиры. Он пишет последнему записку по-итальянски, в которой просит его заняться nostro povero ammalato.[287]
«Кажется, вид страдания был невыносим для него, как и вид смерти, – отмечал П. В. Анненков. – Картина немощи если не погружала его в горькое лирическое настроение, как это случилось у постели больного графа Иосифа Вильегорского в 1839 году, то уже гнала его прочь от себя: он не мог вытерпеть природного безобразия всяких физических страданий. Вообще, при сердце, способном на глубокое сочувствие, Гоголь лишен был дара и умения прикасаться собственными руками к ранам ближнего. Ему недоставало для этого той особенной твердости характера, которая не всегда встречается и у самых энергических людей. Беду и заботу человека он переводил на разумный язык доброго посредника и помогал ближнему советом, заступничеством, связями, но никогда не переживал с ним горечи страдания, никогда не был с ним в живом, так сказать, натуральном общении. Он мог отдать страждущему свою мысль, свою молитву, пламенное желание своего сердца, но самого себя ни в каком случае не отдавал».
Через несколько дней Анненков выздоровел, и Гоголь, успокоенный, вернулся в квартиру. Они больше никогда об этом не вспоминали. Один из уважения, другой из врожденной скрытности, держали при себе свои мысли.
Как и во время своего первого путешествия в Италию, Гоголь часто посещал Иванова в его ателье. Работа над картиной «Явление Христа народу», которую он начал четыре года назад, продвигалась медленно. Каждое лицо, каждая травка, каждый камень становились проблемой. Художник попросил писателя позировать ему в качестве одного из персонажей картины. В группе на переднем плане теперь стоял худощавый человек с острыми чертами лица и длинными волосами, с телом, завернутым в просторную ткань коричневого цвета. Это был Гоголь, он слегка повернул голову назад, словно предчувствуя приход Христа позади него.[288]
Говоря об этом образе, Иванов подчеркивал, что он был «наиболее близок к Спасителю». Он намеренно выбрал это особое место для своего друга. А последний с благодарностью согласился присутствовать, хотя и символически, среди тех, кто видел появление Христа. Разве не чувствовал он в прямом смысле слова благословения Божьего в моменты своей литературной деятельности? Он только выполнял ту роль на картине, которую исполнял в жизни. Впрочем, «Явление Христа народу» дополняло «Мертвые души». Картина, как и книга, должна была произвести нравственное потрясение у толпы и повернуть судьбу России. Полностью посвящая себя своему произведению, художник и писатель исполняли волю Божию. Мешать им творить – все равно что оскорблять Всевышнего. «Помните, что нельзя работать Богу и мамоне вместе», – говорил Гоголь.[289]
Иванов также сделал несколько рисунков и написал два портрета Гоголя маслом. В это же время Гоголь позировал еще и для художника Моллера. Он попросил изобразить его улыбающимся, «так как христианин не может иметь грустный вид». На холсте появилось лицо с длинными волосами, аккуратно уложенными на косой пробор. Острый нос, губы под светлыми усиками сложены в улыбке, тогда как маленькие глаза смотрят с грустью прямо перед собой. Когда Гоголь смотрел на портрет, выписанный с необычайной тонкостью, он почти находил его красивым.
У него была настоящая любовь к художникам, он их рекомендовал влиятельным друзьям, старался получить для них заказы. Узнав, что один из них, Шаповалов, друг Иванова, Моллера и Иордана, получил отказ в пенсионе по распоряжению Общества поощрения художников, он решил публично прочесть «Ревизора» в его пользу. Княгиня Волконская предоставила свою виллу; стоимость билета была пять скудо;[290] в назначенный день все высшее российское общество собралось в зале княгини.
Сидя за большим столом перед этой знатной публикой, Гоголь чувствовал, что на него словно направлен огромный ряд копий, и должен был взять себя в руки, чтобы сразу же не побежать к двери. Среди них вряд ли был хоть один человек, который бы его почитал. Он читал плохо, без воодушевления, монотонным голосом. Его друзья были потрясены. После первого акта только несколько человек аплодировали, затем все встали, слуги в ливреях стали разносить напитки и печенье. Когда вернулись ко второму акту, зал был наполовину пуст. С каждым антрактом зал все больше пустел. Аристократы, выходя, говорили: «Этою пошлостью он кормил нас в Петербурге, теперь он перенес ее в Рим».[291] В конце остались только самые преданные друзья-художники писателя. Они окружили его, чтобы поблагодарить от имени Шаповалова. «Гоголь с растерянным видом молчал, – рассказывал Иордан. – Он был жестоко оскорблен и обижен. Его самолюбие, столь всегда щекотливое, неимоверно страдало».
Однако, если поразмыслить, это унижение было не что иное, как подтверждение его мысли, что он опередил свое время. Доказательством его исключительной судьбы был отказ этих людей из высшего света понять его. Безусловно, думал он, «Ревизор» не без недостатков. Но он был все же «гоголевским». То есть проявлением проповеднической силы. Все больше и больше он себя убеждал, что он родился, чтобы наставлять себе подобных. Он начал с матери, сестер; теперь он распространял свои проповеди и на друзей. В письме Данилевскому, который признался Гоголю, что скучает в деревне, в своем имении, и мечтает о каком-нибудь месте в большом городе, он горит от возмущения по этому поводу. Ему было неважно, что Данилевский, которого он, однако, знал лучше, чем кто-либо, обладал беззаботным, жизнерадостным характером, любил общество, обожал спектакли и совершенно не был приспособлен к размеренной, однообразной деревенской жизни. Гоголь совсем не старался ни встать на его место, ни взвесить свои доводы. Неспособный выйти из своего внутреннего мира, он судил о других абстрактно, по теории. Его наставления были обращены не к людям из плоти и крови, а к сущностям, пораженным тем или иным пороком, о котором надо заявить во весь голос. И чем больше он любил человека, к которому обращался, тем больше он считал себя обязанным поделиться с ним своим опытом в соответствии с возложенным на него Божьим повелением. Его безумная страсть к благодеяниям не отступала даже перед опасностью обидеть и оскорбить тех, кого он хотел вылечить. Действительно, в этот жаркий летний день, отправляя это письмо Данилевскому, он сознавал, что выполняет свой духовный долг: