Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Немцы, говорю я себе с холодным спокойствием и сам удивляюсь своей невозмутимости. Я схожу с дороги и иду влево, к лесу. Сделав всего несколько шагов от шоссе, я вижу, как из-за дерева с густыми ветвями высовывается голова. Появившаяся вслед за ней рука машет мне, чтобы я подошел. Я иду к тому, кто меня зовет, и чувствую, что тоже высечен из камня, как те мотоциклисты на дороге. Вышедший из-за дерева человек стоит с обломанной веткой в руке, опираясь на нее, как на посох, на нем косоворотка под жилеткой, пущенная поверх штанов.
— Кто это там едет по шоссе? — спрашивает он.
— Немцы, — отвечаю я.
Он столбенеет и долго смотрит на меня, пораженный моим равнодушием. Я вижу, что он не верит в то, что я говорю.
— Еврей? — спрашивает он меня по-еврейски.
— Еврей.
— Пойдем, — коротко говорит он и начинает пробираться в глубь леса. Я пробираюсь за ним и время от времени оглядываюсь: на расстоянии двух шагов за нами следует беженец из Польши с моим рюкзаком за плечами.
Прежде мне казалось, что пожилая женщина в длинном пальто — та вчерашняя старуха, брошенная сыном и невесткой; теперь мне кажется, что и лес вокруг — тот самый, в котором я пролежал до рассвета. Мне представляется, что этот лес шел вместе со мной и за ночь стал старше, гуще, непроходимее и темнее. От тесноты столетние стволы наползают друг на друга; хвойные и лиственные деревья стоят вперемешку, путаются ветвями и смотрят на приблудных чужаков. Мы, трое беглецов, тоже переглядываемся, как чужие, осторожно принюхиваемся друг к другу, словно сбившиеся в стаю звери, гонимые охотником.
У еврея в белой косоворотке доброжелательное лицо, полные щеки не знавшего голода человека и теплые карие глаза. Он говорит мне, что он из Бобруйска и что он был на партийной работе в освобожденной Литве. Затем он бросает взгляд на низенького исхудавшего беженца из Польши, который выглядит как подросток:
— Почему от тебя так воняет? — спрашивает его еврей из Бобруйска. — Ты не ходишь в баню? В каждом советском городе есть баня.
— Это от вас, советских, воняет. — Беженец из Польши торопливо отстраняется от нас.
Бобруйчанин удивленно смотрит на меня, как будто спрашивает, с кем я его здесь свел. Я приставляю палец к виску, давая понять, что беженец из Польши тронулся умом, и подмигиваю новому знакомцу, чтобы он оставил сумасшедшего в покое.
— Вы уверены, что на дороге немцы? — спрашивает бобруйчанин так, словно он и меня подозревает в том, что я не в своем уме.
— Они уже ставят там посты. — Я показываю ему на сереющее за деревьями шоссе, по которому снуют люди.
— Я вижу фигуры, но того, что это немцы, я не вижу, — говорит бобруйчанин и все-таки выбраться из укрытия, чтобы прояснить обстановку, боится. С минуту он сидит, склонив голову. Потом вытаскивает из-под своей белой блузы какие-то бумаги, просматривает их и рвет на мелкие кусочки. При этом он морщит лоб и мрачнеет, словно стараясь запомнить все, что там написано.
— Вы тоже порвите свои документы. — Он глубоко и тяжело вздыхает, как будто ему приходится сдирать кожу с собственного тела. — Если мы попадемся, немцы не должны догадаться, что мы евреи. Я белорус, и мы друг с другом не знакомы.
Я достаю свой паспорт и открываю его на странице с фотографией. Прежде чем порвать его, я хочу еще раз на нее взглянуть. Беженец из Польши, все утро молчавший, утонувший в гниении своих тряпок и окружающей дикости, вдруг восклицает:
— Не рви его!
Я кладу паспорт назад во внутренний карман. Он прав, этот польский безумец. Если я попадусь, я все равно не смогу обмануть немцев и уверить их, что я не еврей; а если прорвусь, то без паспорта в Советах и дня не проживу спокойно. Бобруйчанин вертит в больших руках тонкую и узкую книжечку, растерянно смотрит на меня и наконец спрашивает беженца из Польши:
— А у тебя есть паспорт?
— Я неблагонадежный элемент, — передразнивает тот язык советского начальства. — Мне не дали паспорта, а теперь он мне и не нужен.
— Партбилет я рвать не буду, — шепчет бобруйчанин себе под нос, словно польский парень помог ему, сказав, что у него нет паспорта, разъяснил коммунисту, что лучше рискнуть своей жизнью, чем остаться без партбилета. Бобруйчанин снимает правый сапог, кладет в него тонкую книжечку как стельку и, с трудом натягивая сапог на ногу, замотанную портянками, говорит беженцу из Польши:
— Если мы попадемся, смотри не болтай о том, что ты тут слышал и видел. У меня есть длинный нож, и, если ты скажешь хоть слово, я тебя зарежу, — пугает он парня. При этом по лицу бобруйчанина блуждает растерянная улыбка — он совсем не похож на человека, способного кого-то зарезать.
— У вас нет ножа, и я вас не боюсь, — отвечает беженец из Польши. — Доносчики — это вы, советские, а не я.
Бобруйчанин молчит, он подавлен и не хочет спорить с сумасшедшим. Он ложится на живот, опирается на локти и шепчет мне, что, когда стемнеет, мы попытаемся прорваться в Борисов. Это очень близко отсюда, и, по его словам, под Борисовым наши окажут немцам сопротивление.
Мне кажется, что до вечера немцы уже займут все окрестности, но я ничего не говорю. Мысль о том, что меня застрелят, отдает в мозгу тупой болью, словно все органы моего тела уже отмерли и только в виске еще бьется последняя жилка. Я смотрю на беженца из Польши в странной уверенности, что он спасется как раз потому, что не сознает опасности.
— Я из Вильны, у меня там жена и мама, — говорю я ему и несколько раз повторяю, как меня зовут. — Если меня застрелят, помни мое имя и то, что я из Вильны.
— Хорошо, — отвечает он.
Вдруг мы слышим треск сухих веток от чьих-то шагов. Две руки раздвигают листья над нашим укрытием, и высокий юноша в голубой рубашке с непокрытой головой, вытянутой и заостренной кверху, отскакивает, словно натолкнулся на волчье логово. По его испугу мы понимаем, что он нас не искал, а он по нашему виду понимает, что мы прячемся. Молодой человек быстро и взволнованно сообщает, что он местный, белорус. Он шел по лесу и встретил двоих. Они напали на него и отобрали деньги, пиджак и шапку.
— Сволочи! Если бы я их встретил, я бы с ними рассчитался! — говорит бобруйчанин, довольный встречей с местным жителем, и рассказывает белорусу, что дорога занята немцами.
— Немцы? — переспрашивает белорус, не слишком сильно пораженный и испуганный. — Когда я сегодня утром вышел из Борисова, там о немцах еще ничего не слышали.
Бобруйчанин вскакивает и выпрямляется. Он придает своему лицу строгое выражение и расправляет плечи:
— Я военный политрук, партийный. Товарищ, выведи нас через лес к Борисову.
— Я тоже не хочу оставаться на захваченной территории, — говорит белорус и направляется в глубь леса.
Я вскакиваю с травы, за мной с моим рюкзаком встает беженец из Польши, и вместе с бобруйчанином мы следуем за нашим проводником, пока не выходим на наезженную грунтовую дорогу посреди леса. Неожиданно наш проводник бросается бежать, превращаясь в сплошное мельтешение рук и ног, и, прежде чем мы приходим в себя, отбегает на большое расстояние. Он поворачивается к нам, показывает жилистый кулак, смеется и исчезает в чаще. Бобруйчанин смотрит на меня белыми от ужаса глазами — от них остались одни белки, а зрачки словно вытекли от страха.