Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Власть коменданта носила временный характер[251] и распространялась только на переходное время между отъездом правительственных комиссаров, сопровождавших императорский поезд, и приездом постоянного комиссара. Более чем сомнительны показания мемуаристов, участников расследования Соколова, что Кобылинский, формально начальник «отряда особого назначения», получил при отъезде из Царского на руки какую-то бумагу за подписью Керенского: «Слушайте распоряжения полк. Кобылинскаго, как мои собственные». Из показаний самого Кобылинского явствует, что в пути и по прибытии в Тобольск фактически распоряжались правительственные комиссары, снабженные соответствующими письменными полномочиями. «Отношение к Кобылинскому в Петербурге было “двоякое”, – вспоминал Панкратов, – с одной стороны ему доверяли и полагались на него, с другой – открыто высказывались сомнения под влиянием различных, часто ни на чем не основанных наветов завистников и мелкотщеславных карьеристов-офицеров». «Комиссаром по охране бывшего Царя и его семьи» надлежало быть лицу, авторитетному для революционного сознания. Таким лицом с самого начала был намечен шлиссельбуржец Панкратов, которому в начале августа, по его собственным словам, было предложено Врем. Прав. занять указанный пост[252]. Панкратов сначала отказался, не желая расстаться с «культурно-просветительной работой» в петербургском гарнизоне, которой придавал большое значение, но подчинился общему мнению, настаивавшему на его поездке, так как «больше послать некого». Убедила окончательно Панкратова Брешко-Брешковская: «Ты сам много испытал и сумеешь выполнить задачу с достоинством и благородно. Это обязанность перед всей страной, перед Учр. Собранием». Любопытен рассказ Панкратова о том, как он был инструктирован правительством перед отъездом. Подробно поговорить с министром-председателем ему не удалось: всякий раз, когда я являлся к нему, его буквально каждую минуту отрывали то по делам фронта, то с докладами из разных министерств… Его отрывали и по весьма несложным делам, которые могли бы решить и сами секретари… После Московского Совещания, когда я дал свое согласие ехать в Тобольск и явился к Керенскому, чтобы получить все необходимые бумаги и инструкции, он вдруг задал мне вопрос: “Вы еще не уехали?..” “Как же мне уехать, когда ни бумаг, ни инструкций мне не выдали” – возразил я. Он удивился, сказав: “Их вам выдадут. Уезжайте. Зайдите к секретарю сейчас же. Обо всем остальном получите сведения от Макарова и поезжайте, пожалуйста, скорее поезжайте…“ Торопить-то меня торопили, а о документах забыли…»
Забывчивость, проявленная представителями власти, характерна для психологической позиции правительства. С того момента, как символ, носящий в себе угрозу монархической реставрации, был скрыт в глубине сибирских дебрей, воображаемый призрак сменялся в сознании руководящего правительственного центра реальной опасностью «республиканский реакции», как не совсем точно выразился в своих показаниях комиссии Шабловского Керенский[253]. Царская семья вышла из орбиты зрения правительства, и судьба ее была заслонена жгучими интересами текущей политической борьбы. Произошло это настолько прочно, что о «царственных пленниках» в Тобольске почти забыли. Согласно инструкции новый правительственный комиссар два раза в неделю посылал министру-председателю «срочные донесения» – и ответов не получал. В теории заключенные жили на собственный кошт, но фактически деньги шли через правительство. «Деньги уходили, а пополнений мы не получали», – вспоминал Кобылинский. Приходилось жить в кредит. В конце концов обратились к займам под векселя Кобылинского, Татищева и Долгорукова. Правительство забыло даже солдат, находившихся в охране, и до своего падения не удосужилось прислать обещанные Керенским перед отъездом «суточные». Конечно, здесь не было злого умысла. Спрошенный Соколовым, ответственный глава правительства мог только сказать: «Конечно, Врем. Прав. принимало на себя содержание самой царской семьи и всех, кто разделял с ней заключение. О том, что они терпели в Тобольске нужду в деньгах, мне никто не докладывал».
Фактически распорядителем обихода царской семьи сделался правительственный комиссар, которому по инструкции всецело подчинен был и начальник отряда особого назначения. Самый выбор лиц, призванных наблюдать за заключенными, показывает, что революционная власть отнюдь не собиралась отягощать заключение: «Панкратов был человек умный, развитой, замечательно мягкий», – характеризует правительственного комиссара Кобылинский. Воспоминания самого Панкратова, нашедшего, по его словам, в лице Кобылинского «лучшего, благородного, добросовестного сотрудника» [254], подтверждают такую характеристику: комиссар довольно благожелательно относился к «царственным пленникам» и всегда готов был облегчить их положение в пределах полученной инструкции (на него удручающее впечатление произвело то, что при представлении ему в первый раз члены семьи выстроились в «стройную шеренгу, руки по швам – так выстраивают содержащихся в тюрьме при обходе начальства»). «Панкратов сам лично не был способен совершенно причинить сознательно зло кому-либо из семьи, но тем не менее выходило, что семья страдала», – показывал Кобылинский. Отчасти это объясняется узкой и прямолинейной демократичностью выбранного Панкратовым себе в помощники прап. Никольского, с которым старый шлиссельбуржец сошелся еще в дни ссылки в Якутской области.
«Никольский, – характеризует его Кобылинский, – грубый бывший семинарист, лишенный воспитания человек, упрямый, как бык, направь его по одному направлению, он и будет ломиться, невзирая ни на что». Дело было, конечно, не в наружной «вульгарности» Никольского, отмечаемой Боткиной-Мельник («рабочий или бедный учитель» – записал Царь свое впечатление 1 сентября), а, по-видимому, в том, что этот партийный с. р. (одно время он был председателем тобольского совета), человек, вероятно, очень идейный («смелый и бескорыстный друг», – называет его Панкратов), но не очень умный, с упрямой настойчивостью пытался соблюдать до некоторой степени внешнюю форму тюремного содержания для тобольских «пленников» [255]. Здесь сказывалось роковое основное противоречие, которое заключалось в двойственном положении заключенных: политическая изоляция (ссылка) и охрана семьи от эксцессов революции. В качестве иллюстрации настойчивости помощника Панкратова Кобылинский рассказывает, как по его настоянию были сделаны специальные фотографические карточки с подписью с номерами для членов свиты и служебного персонала для выходов на волю. «Нас, бывало, заставляли сниматься и в профиль и в лицо», – мотивировал Никольский свое требование. Он же поднял целую историю, когда наследник выглянул из своего заключения через забор. Одна из свидетельниц показывала Соколову (вероятно, преувеличивая), что Никольский имел терпение и «глупость» (добавляла она) из окна своей комнаты наблюдать за тем, «чтобы ребенок не позволял себе такой вольности». Может быть, отсутствие такта и преувеличивало сильно сознательную злонамеренность Никольского[256].