Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Харпер было неприятно слушать о запертом человеке, сходящем с ума от ужаса и при этом поющем именно эту песню. Гилберт Клайн описывал в каком-то смысле саму Харпер, застрявшую в трубе.
– Никому из нас не полагалось находиться там больше нескольких дней. Оказаться в Брентвуде можно по двум причинам. Большинство ожидали суда. Лично меня привезли из тюрьмы Конкорда – давать показания по одному делу, не моему. Мазз прибыл из тюрьмы штата в Берлине – подавать апелляцию на приговор.
– За что он оказался в тюрьме? – спросила Кэрол.
– Да, он похож на рецидивиста, – кивнул Гил, – но сел за лжесвидетельство. Не знаю, мэм, он ли ударил вашего отца. Но Мазз не из тех, кто наживает неприятности своими руками. Все проблемы у него – от языка. Не умеет остановиться. И не может рассказать историю, не приправив ее доброй порцией хренотени.
– Тем более нам лучше услышать о побеге из Брентвуда от вас, а не от него, – сказала Кэрол.
– И избавьте нас, пожалуйста, от сортирных выражений, мистер, – сказал Бен. – Здесь дамы.
Харпер чуть не подавилась последним куском кофейного торта. Она ни за что не смогла бы объяснить, почему «сортирные выражения» вызывают у нее больше отвращения, чем «хренотень».
Харпер прочистила горло и угрюмо уставилась на пустое блюдечко. Она-то собиралась есть кусок торта неторопливо, но он оказался таким маленьким, и Харпер, едва ощутив вкус сахара и мускатного ореха, не могла остановиться. И торт ужасно, трагически, невероятно быстро исчез. Харпер поставила блюдце на стол подальше, чтобы не поддаться искушению облизать его.
Гил продолжал:
– Я должен был оставаться в Брентвуде только до дачи показаний. Но суд закрылся. Я думал, нас упакуют и отправят обратно, но ничего подобного. Появлялись новые заключенные. Один парень в моей камере как-то подошел к решетке и сказал, что хочет подать жалобу и встретиться со своим адвокатом. Охранник подошел и ткнул ему дубинкой прямо в зубы. Выбил сразу три одним ударом. «Твоя жалоба принята. Обращайся, если еще что-то тебя беспокоит», – сказал этот коп и оглядел нас – есть ли, мол, другие недовольные.
– Такого не может быть, – сказал Бен. – За двадцать лет работы в полиции я наслушался заявлений о жестокости полицейских, и только три из тысячи имели под собой основания. Остальное выдумывали наркоманы, пьяницы и воры, желающие поквитаться с теми, кто упек их.
– Да, так все и было, – сказал Гилберт спокойным тоном. – Сейчас все изменилось. Закон уже не закон. Без контроля сверху главное – в чьих руках дубинка. Дубинка или полотенце, набитое камнями.
Бен ощетинился. Грудь раздулась, угрожая оторвать пуговицу. Кэрол подняла ладонь, и Бен закрыл рот, ничего не сказав.
– Пусть продолжает. Я хочу все выслушать. Я хочу знать, кого мы пустили в лагерь. Что они видели, что делали и что пережили. Продолжайте, мистер Клайн.
Гил опустил глаза, как человек, вспоминающий строчки стиха, который учил годы назад, например на уроках английского. Наконец он поднял взгляд, спокойно посмотрел в упор на Кэрол и начал рассказывать.
9
– Не все копы в Брентвуде были ужасными. Такого я не говорил. Был один охранник – он все время следил, чтобы нам хватало еды, воды, туалетной бумаги и прочего. Но чем дольше мы там торчали, тем реже видели приличных людей. Было сколько угодно злых копов, которые не желали о нас заботиться. А когда начали появляться больные с чешуей, копы только злились еще больше – от страха.
Всем было ясно, чем дело кончится, при набитых битком камерах. Однажды утром в камере в конце корпуса появился парень с драконьей чешуей. Остальные заключенные перепугались. Я понимаю, почему они сделали то, что сделали. Хочется верить, что я их не поддержал бы, но точно и сказать не возьмусь. Соседи загнали парня в угол, не дотрагиваясь – толкали подушками и чем попало. А потом забили до смерти.
– Господи, – прошептал Бен.
– И умирал он долго. Его били головой об стену, об пол и о парашу минут двадцать, и все время тот псих со смехом пел «Свечу над водой». В конце концов зараженный начал тлеть и обуглился. Он не загорелся, но дыма было много. Люди потели, как в индейской парилке. Глаза слезились в дыму, и люди кашляли от пепла.
И когда бедного парня забили до смерти, охранники в резиновых перчатках вытащили труп из камеры и избавились от него. Но мы знали, что зараза будет распространяться. Тюрьма стала бетонной чашкой Петри. Уже скоро чешуя появилась у пары парней совершенно в другой камере. Потом еще у трех – и опять в другой камере. Понятия не имею, почему она так перескакивала.
Харпер могла бы объяснить, но сейчас это не имело значения. Пожарный говорил: мир разделен на здоровых и больных, но скоро останутся больные и мертвые. Для всех присутствующих способы распространения драконьей чешуи теперь представляли чисто академический интерес.
– Полиция штата не знала, что делать. Не было места, где держать отдельно людей с драконьей чешуей, и никто не хотел отпускать заключенных к гражданским. Полицейские надели защитные костюмы и резиновые перчатки, согнали всех с драконьей чешуей в одну камеру и стали думать, что делать.
Потом однажды утром один парень завопил: «Горячо! Я умираю! По мне ползают огненные муравьи!» Потом повалил дым из горла, потом он вспыхнул весь. Говорят, перед смертью выдыхаешь огонь, как дракон. Это потому что ткани в легких воспламеняются, и ты горишь изнутри наружу. Он бегал по кругу и орал, и изо рта рвался дым – как в старых мультиках, если герой случайно выпил острый соус. Все, кто был в камере с ним, прижимались к бетонным стенам, чтобы самим не загореться.
Ну, прибежали копы, впереди – главный буйвол по фамилии Миллер. Они несколько секунд пялились в ту камеру на горящего человека и начали стрелять. – Гил подождал – не станет ли Бен возражать. Бен сидел очень тихо, положив руки на колени, и смотрел на Гилберта в колеблющемся свете. – Они влепили, не знаю, пуль триста. Убили всех. Убили парня, который горел, и убили всех вокруг него.
И когда стрельба стихла, этот главный буйвол, Миллер, подтягивает штаны, как будто наелся блинов и бекона, и говорит нам, что он только что спас нам жизнь. Не дал начаться цепной реакции. И если бы не перестреляли всю камеру, тюремный блок превратился бы в ад. Остальные полицейские стояли вокруг ошеломленные, уставившись на ружья в руках, как будто не могли понять, что произошло.
Некоторым из нас раздали резиновые перчатки и заставили выносить тела. Я вызвался добровольно – просто чтобы глотнуть свежего воздуха. Я просидел в Брентвуде три или четыре месяца, и запах горелых волос и порохового дыма так и не выветрился из блока. А, что с той камерой? Ее снова набили. Никаких судов не было. Никаких процессов. Но копы продолжали арестовывать людей за мародерство и прочее, и их куда-то нужно было девать.
Нас кормили отварной солониной и лаймовым желе два месяца. Потом начались перебои. Однажды на обед дали консервированные персики. Потом трое копов взломали торговый автомат и раздали нам шоколадки. Как-то восемь дней ели только рис. Потом объявили, что отменяются завтраки. Я уже стал подумывать, что так и помру в Брентвуде, – рано или поздно отменят обед. А однажды копы вообще не пришли в наш корпус.