Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Может быть, как раз в этом славном прошлом истоки обиды Бежецкого? Ему, офицеру, награжденному за храбрость и мужество золотым оружием, претила шумиха вокруг Чехова. Но тот сам недоумевал и иронизировал: «Поездке моей на Сахалин придали значение, какого я не мог ожидать: у меня бывают светские и действительные статские советники. Все ждут моей книги и пророчат ей серьезный успех, а писать некогда!»
Книги о Сахалине еще нет, а уже такой шум, авансы, чаяния. Но Чехов тут был ни при чем. Он избегал публичных приветствий. Отказался выступить на заседании Русского литературного общества, о чем его настойчиво просили. Отвечал председателю общества: «У меня было сильное желание прочесть что-нибудь об интересном Сахалине, но пришлось поневоле ограничиться одним только желанием, так как я теперь занят спешной работой: тороплюсь написать небольшую повесть. У меня есть отрывки из сахалинского дневника, короткие заметки и проч., но всё это до такой степени отрывочно и не отделано, что утруждать внимание гг. членов Общества было бы с моей стороны ничем не оправдываемою смелостью». Этого и других отказов не знали и не хотели знать столичные «друзья и почитатели». Они участвовали в обедах, а наутро осуждали Чехова якобы за рекламу. Называли тщеславным и всячески пытались придать сахалинской поездке чуть ли не характер туристического вояжа. Все эти глупости, сплетни, досужие вымыслы Щеглов осуждал. Но при этом таскал из дома в дом, передавал Чехову и заносил в дневник.
И все-таки Иван Леонтьевич не опустился до злобы, как Ежов. Пока еще тайной, но нараставшей вражды. Чем чаще он прибегал к помощи Чехова, тем сильнее становилось это чувство. Может быть, был прав Лейкин, когда-то остерегая Чехова: мол, не «разжигайте» в Ежове страсть к сочинительству. При очень скромных способностях опасно делать писательство профессией.
17 января, день рождения Чехова, отмечали в ресторане «Малый Ярославец» в мужской компании — А. Н. Плещеев, А. А. Плещеев, М. И. Чайковский, Свободин, Баранцевич, Щеглов. Под кулебяку велись мужские разговоры, например о цейлонских «бронзовых» женщинах. Чехову выговаривали за то, что он не сразу объявился у всех приятелей. За то, что вроде бы их сторонится, хотя они понимают: у него на столе новая повесть; у него сахалинские поручения и заботы; а к тому же петербургские поклонницы. Особенно восхищались Дарьей Михайловной Мусиной-Пушкиной. Накануне она очаровала цыганскими романсами гостей на именинах Павла Матвеевича Свободина. «Дришка», «шустрая шельма», так Чехов звал свою давнюю московскую приятельницу, коршевскую актрису, жила на Итальянской. Писала «соседу» записки на бумаге с рисунками (дети, амуры, портреты знаменитых людей). Звала его «Тараканушка» и подписывалась «Цикада». Ходила с ним в гости, зазывала к себе.
Дни бежали. Из намерения — первые полторы недели работать, а потом «жуировать» — ничего не получалось. Время уходило на чтение чужих рукописей, на петербургскую суету. Наконец он даже пожаловался Ивану: «Когда я буду отдыхать? Утомление такое, что просто беда. Мне бы теперь не писать и не ездить и не об умном говорить, а месяца бы четыре сидеть на одном месте и удить рыбу. В марте приеду к тебе встречать весну».
* * *
Наверно, он охотно поговорил бы с теми столичными знакомыми, к кому был душевно расположен. Но они не знали, что Чехов в Петербурге, а сам он без приглашения ни за что не пошел бы. В этом Чехов проявлял всегда какое-то неодолимое упрямство. Не однажды говорил, что не ходит туда, куда его не звали. Гордыня ли то была или особая учтивость. Но многие встречи не состоялись по этой причине. Так, Репин, узнав с опозданием о том, что Чехов приезжал в Петербург, очень жалел, что не увиделся с ним.
Тем не менее среди всех «побегушек» произошли и важные свидания. Чехов познакомился с известным юристом и общественным деятелем А. Ф. Кони. Умный, проницательный, интересный собеседник слушал со вниманием и пониманием, обещал содействие в организации благотворительной помощи сахалинским детям. Хотя сам Чехов ни в разговоре, ни в письме к Кони перед отъездом в Москву не скрыл своего мнения о филантропии: «Но мне кажется, что благотворительностью и остатками от тюремных и иных сумм тут ничего не поделаешь; по-моему, ставить важное в зависимость от благотворительности, которая в России носит случайный характер, и от остатков, которых никогда не бывает, — вредно. Я предпочел бы государственное казначейство».
В эти же дни Чехов продолжал сбор книг для сахалинских школ. Он покупал их, собирал у авторов и издателей. По его просьбе это делали и в Москве. Суворин пожертвовал 197 книг разного содержания, издания русских и иностранных писателей. Много книг Чехов исхлопотал у Петербургского и Московского комитетов грамотности. Он надеялся отправить этот груз бесплатно и обращался в комитет Добровольного флота. В результате со временем на Сахалин были посланы тысячи книг. В разговорах с петербуржцами Чехов упоминал еще одну свою заботу — приют для арестантов.
Как он говорил знакомым, его «сахалинское прошлое» было кратким, а впечатления, мысли, чувства, вызванные каторжным островом, — громадными. Шутил, что рассказать обо всем — всё равно, что сосчитать листья на дереве. Передать же «нехорошее чувство» он намеревался в будущей книге. И не только. Оно осталось, видимо, навсегда. Нежелание Чехова живописать в разговорах ужасы сахалинской жизни некоторые современники объясняли просто: он хотел забыть увиденное. Потому, мол, и в его рассказах и повестях Сахалин почти не отразился. Потапенко впоследствии написал в воспоминаниях: «Всё, что он получил там, он как будто сдал в свою книгу и забыл». Сам Чехов однажды, уже позже, удивился вопросу собеседников, почему так немного у него «сахалинских» сюжетов. И ответил, если правильно запомнили его слова: «А ведь, кажется, всё просахалинено». Чувство, пережитое на Сахалине, не забывалось. И, вероятно, стало одним из тех чувств, которые Чехов таил в себе и не поминал всуе.
29 января он, наконец, вырвался из Петербурга. Уезжал с намерением кончить повесть, получить гонорар и на эти деньги отправиться за границу. Хотя Суворин, уговоривший на эту поездку, предлагал аванс. Однако повесть разрасталась. К марту Чехов не успевал ее дописать. Средств, что остались в наличии, на путешествие недоставало. 23 февраля он попросил у Суворина тысячу рублей, надеясь погасить этот долг публикацией новой повести в «Новом времени». Но еще одна тысяча требовалась на дачу, на летнее пропитание семьи. А две тысячи — уже серьезный долг. И все-таки Чехов не отказался от поездки. Видимо, он опять, как и в предыдущие годы, надеялся таким образом переломить свое настроение.
Пожелав домашним быть здоровыми и Богом хранимыми, не забывать его в своих молитвах, Чехов выехал 17 марта из Петербурга в Европу. Его спутники — Суворин с сыновьями Алексеем и Михаилом. Сообщая об этом Ивану в Судогду, Павел Егорович, наверно, с особым удовольствием выводил своим каллиграфическим почерком оставленный адрес: Italie, Rome… Впервые один из его детей ехал за границу. И не с кем-нибудь, а с Сувориным и его чадами, почти семейно. Сын крепостного, купец, тайно бежавший из Таганрога, чтобы избежать долговой ямы, мещанин, из милости взятый благодетелем Гавриловым счетоводом в «амбар», ныне возвел себя в новый чин. Он — отец известного литератора. Ему негоже служить, тем паче в его-то лета. Велеречиво и торжественно он изложил родным «отходную» своему московскому прошлому: «Сообщаю Вам, что я от Гаврилова отошел с честию… Он со мною не мог так обходиться грубо, как его натура требовала обращаться с другими ему подчиненными. За хлеб-соль я ему благодарен, но жаль, что я остался ни при чем. Так частная служба бывает непризнательна за выслугу долголетнюю».