Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Алешковский действительно матерщинник. Но тонкий, изящный, изощренный. Себя не повторяет, виртуоз, сюжеты тяжелые, а читать легко и смешно, трагично, многословно, но много психологии, тонко, блестяще, глубоко, изысканно. А рядом с ним Лимонов — прямое хамло. Называет половые органы их первичными грубыми именами, на заборе прочитал — это что? Литература? Забор! Натурализм, прямоговорение.
Если бы он, Лимонов, был частным лицом, то и наплевать на него, не достоин упоминания. Но он же писатель. Русский писатель. Уже иные говорят — великий писатель. Он политик. Шут гороховый, пидор грязный, дешевка развязная, куда там Борису Моисееву, педерастия нараспашку.
Ну а уж идеология…
Начиная с названия национал-большевики. Но «национал» — понятно. Когда идей нет, а ситуация хреноватая — пора взывать к патриотизму. Примеров было уже много. Умный ли Лимонов или дурак, но это он знает. Идея — мы лучше всех, все вокруг нам завидуют и мешают продемонстрировать наши прелести — вечная и попсовая. Пока все хорошо, попсовый (квасной) патриотизм не у дел. Ну чего кичиться, когда и так все хорошо. Другое дело, когда развал, беда, война. Вот тогда надо объединить — раз и найти против кого — два (в смысле «два» могут быть варианты, но есть общий случай, всегда под рукой, ненавидимый всеми общий враг — евреи. Жиды проклятые. Это они, они во всем виноваты).
Где бы я ни был, никогда бы не голосовал за партию с именем «национал». Партия дураков. Безыдейных дураков. Политический попе.
Большевики. Это ведь самоназвание группы социал-демократов, победивших на внутрипартийных выборах. Кто на этих выборах не присутствовал, не голосовал, может уже только примыкать или не примыкать к большевикам, но большевиком сам не является.
А с тех пор уже сто лет прошло, вымерли как мамонты все большевики. Называться большевиком? Попсня. Назовись национал-патрицием. Национал-плебей. Никто, не нарушая законов русского языка, не имеет права так называться. Правда, есть у этого слова еще один приносной смысл.
Большевик — крутой революционер, в самом милом случае радикал. Радикальные националисты. Шовинисты. Фашисты. При этом, я полагаю, сам Лимонов — вовсе не фашист и не дурак, ему только слава нужна, он для нее все на продажу.
Дерьмо человек, пидор гнойный по жизни, но биографию себе заделал завидную, похлеще Хемингуэя.
Вообще, это имя его здесь просто метка: вот такой Федоров, вот такие мы.
Юра долго мучился гравером, потом добровольно переквалифицировался. Стал чеканить по металлу. Это только-только в моду входило. Из своей щели он ушел в довольно поместительную мастерскую. Пряжки, пояса, аграфы, украшения на кейсы, кожаные чемоданы. Федоров говорил, что чеканщик рядом с гравером — это вроде плотника рядом со столяром — работа гораздо более грубая, топорная.
У Люси куртка поролоновая разодралась на предплечье, и он сделал медную заплатку, вроде тэту, еще долго носила. И пару браслетов. Спасибо, конечно, но браслеты были неотличимо похожи друг на дружку и…
Короче, и тут у Федорова не пошло. Не мог он выйти за пределы примитивной симметрии, лепил выпуклости, линии, завитушки простые, как орнаменты у школьника младшего класса. Не смотрятся. Тем более как-то при мне зашел Билл, сказал Федорову:
— Дай попообовать.
Юрка дал. Билл сел в самый дальний темный уголок и стал молотком куда более красивые, ну прямо талантливые узоры выбивать. С первого раза. Не имея за спиной лет работы гравером. Кто ни зайдет, а в основном художники:
— Это ты, Федоров? Ну прорвало тебя, пошло наконец, да ты талант…
Нет, не он — Билл.
Как после этого жить, работать?
И Федоров опять сменил специальность, стал прикладным художником. Кольца, колье, серьги, бусы, всякие женские украшения из самоцветных камней. И тут у него действительно пошло. Откуда только что взялось, он и сам почувствовал, через пару лет выставка, потом другая, в Киеве, еще одна, вот и в Москве, приняли его в Союз художников, в отдел прикладников.
Он теперь по два-три месяца в году пропадал, обычно на Урале, сам камни для своих поделок искал и находил. И теперь его рассказы были не о подводном нырянии, хотя он и этого не бросил, а о камнях. Урал, малахит, Алтай, Карадаг, сердолик. У кого, где, сколько, у кого какие. У него самого в мастерской стоял сундук. Может, ларь. Два метра в длину, по метру в глубину и высоту, лежачий шкаф. А в нем доверху камней. Несколько тонн. И еще тонна по мастерской, даже на стульях.
Федоров сам загорелый даже зимой, голова большая, коротко стриженная, лоб высокий, очки тяжелые, почти всегда, и когда сам говорит, и когда слушает, прихохатывает, говорит чуть в нос, без гнусавости, но с намеком на нее.
— Всякий профессионализм — технология. Научился делать безошибочно, просто и быстро то, что со стороны, непрофессионалу, кажется чем-то, чему научиться нельзя или трудно, что стоит очень дорого, — ты молодец, профессионал. Деньги, почет. Вот смотри, нравится?
Показывает мне кольца, еще без камней, пустые, с внутренней стороны гладкие, а с внешней резные, что ли, витые, двухэтажные.
— Как думаешь, долго я мучаюсь над таким?
— Долго.
— Сколько?
— Час, два.
— За полный рабочий день — четыре штуки. За сколько же я их продавать должен, чтобы пожрать? Смотри.
Включает секундомер. Берет две проволочки, по метру каждая, зажимает их вместе в тиски, а другие концы машинкой вроде той, что затачивает карандаши, закручивает в тугую косичку, засовывает в маленькие, но мощные валки, крутит, и с другой стороны выходит полуфабрикат заготовки для колец — резная стальная в косичку плетеная лента. Пятьдесят секунд.
— Рублю, — рубит на куски, — паяю, — паяет, — украшаю…
Несколько кусочков проволоки кладет на наковальню, направляет паяльник, и они в считанные секунды сворачиваются в маленькие шарики. Федоров укладывает эти шарики один за другим