Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы расположились под деревом. Постелив вплотную друг к другу две кромы, мама легла и позвала меня. Изнемогая от усталости, я растянулась рядом с ней. Я едва могла пошевелиться, и только сердце трепетало в груди, не давая уснуть. Я смотрела сквозь листву в ночное небо и, как всегда, искала луну. Скоро, подумала я, мы окажемся в другой стране. Я чувствовала, что не готова проститься, не готова отпустить. Мы не знаем, куда увезли папу, где его видели в последний раз. Как же я вернусь к нему – пусть даже мысленно, – не представляя, где оборвалась его жизнь? Где его могила? Есть ли она вообще? Меня охватило смятение. Я замерла, испугавшись, что мама прочтет мои мысли. Как мы можем думать о свободе, когда папа навеки останется здесь? Как мы можем бросить его? Ручейки слез побежали по вискам.
И тут, будто желая утешить меня, унять трепет моего сердца, мама провела пальцами по влажным бороздкам на моем лице.
– У тебя его глаза, его щеки, его нос… – прошептала она усталым, но ясным, ласковым голосом. – Он развел костер, стряхнул нас и прыгнул в огонь. Но в ту же секунду Индра бросился ему на помощь, выхватил из пламени его душу и улетел с ней на луну. «Пусть мир знает о твоей доброте», – сказал ему Индра.
Сперва я растерялась, а потом поняла, о чем идет речь.
– Знаешь, после его ухода всякий раз, глядя на полную луну, я видела, как она содрогается – от боли, которую ему пришлось вынести ради тебя. Я буду следовать за тобой, и где бы ты ни оказалась, просто взгляни на небо – и увидишь меня. Зачем он рассказал тебе историю про кролика? Зачем глупой сказкой пытался смягчить боль предстоящей утраты? Я ужасно разозлилась на твоего отца, думала, никогда ему этого не прощу.
Я вспомнила. Ночь перед папиным уходом. Мама лежала спиной к нам, и ее тело было твердым, как дерево.
– Я слишком поздно поняла, – продолжала мама спокойным, ровным тоном, каким всегда говорил со мной папа, – что война и Революция – старое пламя, вспыхнувшее вновь, пламя недовольства, которое копилось десятилетиями, а может, столетиями. Иначе я бы сказала тем, кто разжег это пламя, – будь то боги или люди, – что им незачем испытывать твоего отца. Ради нас он, не раздумывая, прыгнул бы в огонь тысяч революций. И… и за это, за свою самоотверженность он заслуживал лучшего мира, чем наш. – Она заколебалась, но потом все-таки произнесла: – Мы никогда не узнаем, Рами, какими были его последние мгновения, о чем он думал, как погиб…
Мамин голос сорвался. Прошло несколько секунд, прежде чем она, совладав с собой, снова заговорила:
– Я знаю одно: твой отец твердо верил, что даже если его не будет рядом, ты переживешь этот кошмар, потому что, какой бы страшной и жестокой ни была жизнь, за нее стоит бороться. Жизнь – дар, который он оставил тебе, своей дочери. Он хотел, чтобы ты приняла этот дар, чтобы ты жила. Ты – продолжение своего отца. Вот о чем была его история.
Истории, поняла я, переплетая, словно нити, оставшиеся в памяти слова, способны вернуть нам самих себя, нашу потерянную невинность, и мы осознаем то, что раньше лишь смутно ощущали: в мире, где все может исчезнуть без следа, вечна только любовь. Любовь в радости, любовь в горе, любовь в том, что папа, предчувствуя собственную смерть, оставил мне часть себя – свою душу, свою доброту, которые озарили мой мир и помогли мне пройти сквозь тьму. Папа запечатлел себя в памяти неба, вырезал себя на поверхности луны, чтобы я всегда знала, где он.
Я по-прежнему молчала, не зная, как объяснить все это маме.
– Знаешь, – горько усмехнулась она, – историю про кролика и луну мне рассказал отец, когда я однажды пришла к нему в монастырь. Наверное, ее знает любой ребенок. Ее часто рассказывают в храмах. Но я только сейчас поняла смысл. В маленьком, неприметном кролике скрывалась благородная душа, готовая пожертвовать собой ради других. Как твой папа, разорвавший все связи с семьей, чтобы спасти нас.
Я – единственный Сисоват… Я видела в папиных словах и поступках, в его покорности лишь желание отрешиться от всего. На самом деле он думал о перерождении: если выживу я, его жизнь продолжится во мне.
– Мы будем жить, Рами. – Мама будто прочла мои мысли и облекла их в слова, те самые слова, которые я никак не могла произнести. – Непременно. А папа будет жить в тебе. Ты – он. И ты непременно заговоришь снова.
Я всхлипнула. И пусть это был всего лишь звук, но так звучал голос моей неизбывной печали. Мой плач по папе.
Мама прижала меня к себе, и мы лежали так, пока она не уснула. Затем, вытащив из узла с одеждой папину записную книжку и положив ее в карман рубашки, я нашла открытое, освещенное место. Вдалеке, словно ожившая дорога, мерцала река. Чернильная поверхность воды была усеяна огоньками. Светлячки, догадалась я. Где-то всегда есть свет, и он тем ярче, чем гуще тьма вокруг.
Я достала из кармана записную книжку. Мама так часто сжимала ее в руках, лаская обложку, что она стала нежной, точно кожа Раданы. Я открыла записную книжку в самом конце. Последним, вырванным листом лежало папино письмо. В безмятежной предрассветной тишине – в такой папа черпал вдохновение, когда мы жили в Пномпене, – при свете луны я читала строки, которые не решилась прочесть при маме.
Помнишь, Рами, ты однажды спросила, что за круг у тебя на плече? Это родимое пятно, сказал я. Ответ показался тебе не слишком убедительным, и ты решила, что это карта. Карта чего? Я никогда не спрашивал. Теперь я знаю. Это карта твоего пути, твоей жизни. Жизнь представляется мне движением по кругу. И какие бы невзгоды и страдания ни выпали на нашу долю, я верю, что однажды мы снова будем счастливы. Мое счастье – всегда быть рядом с тобой.
Конечно, это был не сон – в ту ночь в храме, когда я видела папу, сидящего у двери нашей комнаты с листом бумаги в руках. Тогда в полудреме я решила, что он рвет записную книжку, чтобы уничтожить следы своего присутствия в нашей жизни.
И снова всхлип сорвался с моих губ. На этот раз я заплакала навзрыд. Я позволила себе думать о папиной смерти, о том, какими были его последние минуты. Они убили его сразу? Или, как Большого Дядю, отвезли в лагерь – на перевоспитание – и там избивали и морили голодом? А может, он, как Радана, умер от болезни и его тело бросили гнить в лесу или на рисовом поле? В моих мыслях папа наконец обрел покой. А я обрела утешение. Где бы он ни был сейчас, сказала я себе, он больше не страдает.
По сделанным папой сгибам я сложила письмо в кораблик. И, смахнув слезы, вдруг заметила на внутренней стороне обложки – больше писать было негде – стихотворение:
Погребальная молитва, подумала я, вроде тех, что нараспев читают монахи. Папа написал ее для самого себя, чтобы не бояться, когда смерть придет за ним. Я подняла глаза к небу, но не смогла в бесстрастном сиянии полной луны разглядеть знакомую улыбку.