Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Тогда он все ел и ел, – рассказывала Полина Михайловна. – И продолжает в том же духе.
И смеялась звонким, совсем не старческим смехом, а Дон Педро, словно понимая, что речь о нем, начинал лаять почти как взрослая собака, но срывался на визг.
Катя вернулась к живописи, а вот Игорь Петрович к своей книге внезапно и резко охладел. Все эти теоретические изыскания в области культуры стали казаться ему совершенно безжизненными, схоластическими. И он завидовал Кате, которая рисовала живую природу во всех ее драгоценных особенностях, изменчивых и трепетных, как сама жизнь. Он брался за компьютер, а вспоминал соседей, Полину Михайловну, Дона Педро и Катю, рисующую в саду в смешной детской соломенной шляпе.
И еще однажды ему привелось Кате мучительно позавидовать. В тот день он заглянул к соседям раньше обычного и не узнал Катю, стоявшую у калитки в яркой, белой с красными цветами, кофточке и узких бархатных брюках, делающих ее еще худее. Но сейчас это ей шло. Ее лицо, обычно почти неподвижное, бледное, норовящее скрыться, как изменчивое весеннее солнышко, теперь порозовело и осветилось таким бурным и несомненным счастьем, что Игорь Петрович в смятении замедлил шаг. Что с ней? И не его ли она ждет?
Но она ждала не его. Его она почти не заметила, рассеянно и даже чуть досадливо кивнула, пропуская в калитку.
– Кого-то ждете? – спросил он у Полины Михайловны, нервно теребя переносицу.
– Не знаю. Мне не докладывали. Но, думаю, ждем, к несчастью.
Полина Михайловна, по обыкновению, ему чуть-чуть жаловалась, как близкому родственнику.
– Муж?
– Нет. Был бы муж… Из-за него и мужа бросила, а толку… Ты вот мне скажи, Игорек, разве может взрослый мужчина быть совсем без обязанностей? Ни за что не отвечать?
Тут он и явился – высокий, с космами полуседых волос, сумрачный, с шаткой, разлаженной походкой пожившего Казановы и с прозрачным пакетом в руке, на дне которого бултыхался большой оранжевый грейпфрут.
Игорь Петрович заторопился к себе, сказал Полине Михайловне, что зайдет позже, нет, не сегодня и даже, может быть, не завтра. И, уходя, нет, убегая с участка соседей, думал, что такой беззаветной, испепеляющей, мучительной страсти, как у Кати, ему испытать не довелось. Что ж? Она художница. Куда ему за ней? Может, и к лучшему?
Атараксия и апатия – невозмутимость и бесчувствие, по мнению мудрых греческих философов, лучшие человеческие состояния, то, к чему следует стремиться.
И все же оставалась какая-то досада. Тянуло в эту бездну.
Пора было уезжать. Работа разладилась. Да и жена звала по неотложным хозяйственным делам. Сломался холодильник. Утром, поколебавшись, он все же зашел проститься. Полина Михайловна хлопотала в саду. Катя к нему не вышла.
– Еще не вставала.
Вид у Полины Михайловны был встревоженный. Ага, значит, гость не уехал, тут, с Катей.
Полина Михайловна просила его не уезжать или хотя бы подождать немного, а то Катя огорчится, что не простилась. Он взглянул ей в глаза, и прямодушная старушка осеклась. Рассмеялась легким смехом, расправив морщинки на лице, и потрепала его по волосам.
– Не забывай нас. И позванивай в Москве. Телефон прежний.
Дон Педро провожал его до поворота на другую улицу. Боязливо остановился и запальчиво тявкнул ему вслед.
Игорь Петрович ехал в электричке и спокойно, словно на него и впрямь снизошла блаженная атараксия, как про чужого, думал, что, по всей видимости, Катя и есть та единственная его любовь, о которой столько веков твердила мировая культура. Но что ему с этой любовью делать? И нужно ли совершать какие-то поступки? И какие? И зачем ему это сладкое и опустошающее чувство? Этот великий душевный разлад, этот вулкан, который ежесекундно может извергнуться? Ему – книжному человеку, живущему осмыслением чужих судеб и чувств, чужими словами и делами? И зачем, ну зачем ему, нет, все же зачем, зачем, зачем ему то, над чем не властны ни смерть, ни время?!
По дороге в мастерскую Турского, куда он наконец выбрался (главный давно ему говорил, что неплохо бы написать заметочку об этом уже пожилом, но малоизвестном в широких кругах московской публики художнике, почтить, так сказать, седины), Павел Сергеевич приостановился у одного из домов малолюдной московской улицы, на которой, собственно, и находилась мастерская. Из полуоткрытого окна типового неприглядного строения, скучного, как половая тряпка, доносилось нестройное пение с претензией на двухголосие. Он сначала даже не понял, в чем дело. Поют, что ли? Был обычный осенний промозглый день, сумрачный и блеклый, словно уже вечерело, с противным моросящим дождем, который ни на минуту не прекращался, – прямо сказать, не самый удачный день для лицезрения живописи. Но Павел Сергеевич в своей записной книжке уже давно отметил именно эту среду для визита к Турскому и заранее договорился с ним по телефону о встрече. Ныл зуб, и, вероятно, поэтому Павел Сергеевич ощущал, как лицо словно бы само собой складывается в хмурую гримасу: морщины собираются на лбу, под глазами, а в них, а также в бороде и усах, скапливается мелкая дождевая влага. Зачем он стоит возле этого дома? Ах да, поют. Ясно было, что поют за накрытым столом, слегка охмелевшие от домашней наливки или от слабого виноградного вина – что еще можно сейчас достать? – поют люди, которым в этот миг, в этом доме хорошо и уютно. И это показалось странным до невероятия. И немного даже обескуражило, что настолько это уже представляется странным, словно милые привычки бытия перестали быть привычными и вкус перестал реагировать на сладкое, любимое с детства. А давно ли, кажется, сам был мальчишкой и пел в школьном хоре, широко открывая зубастый рот и вытирая пионерским галстуком пот со лба, выступивший от радостного возбуждения?
Турской оказался сухим старичком малюсенького роста, с круглой, как шар, головой, покрытой каким-то легким пухом. В старике такой рост был еще терпим, как бы оправдывался годами, испытанными трудностями, опытом прожитых лет, которые, казалось, должны были пригнуть его к земле, но ведь бедняге приходилось же проживать детство, юность, зрелость – все, что положено человеку, и Павел Сергеевич, глядя на тщедушную сухонькую фигурку художника, подумал, что тому, вероятно, довелось-таки хлебнуть лиха, досталось от жизни всякого. Досталось даже независимо от того, что молодость и зрелость его совпали с трудными лихими годами, что он не выставлялся и каждую ночь, вероятно, ждал «гостей дорогих», а может быть, даже и сидел – кто тогда не сидел?
Был Турской немногословен, по-птичьи подвижен, но не суетлив, пропустил Павла Сергеевича в просторную мастерскую с большим окном, за которым зябли нахохлившиеся деревья. Тусклый осенний свет едва освещал мастерскую, придавая всему какой-то призрачный налет. В мастерской пахло красками и пылью. Бо́льшая ее часть была забита повернутыми к стене холстами, видимо, их никто не покупал, и они годами скапливались, грозя со временем вытеснить хозяина.
– Будете смотреть? – нервно спросил Турской, вцепившись худыми, несоразмерно длинными пальцами в какую-то испачканную краской тряпку.