Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Слава богу, оздоравливает. И в себя пришла, и говорит ясно, говорит, что в монастырь уйдет, мы ее отговариваем, а она – ни в какую. Велела батюшку доставить, вот за ним теперь и поеду. Все, пошел я!
Он решительно открыл дверь и торопливо вышагнул из номера, видно было, что не хотел он здесь больше задерживаться, тяжело ему было здесь.
Оставшись вдвоем, Родыгин и Грехов долго молчали, смотрели на сверток, перетянутый суровой ниткой, и не спешили его раскрывать.
Окно гостиничного номера по летнему времени было раскрыто и с улицы хорошо слышался чей-то звонкий молодой голос:
– Да погоди ты, Васька, погоди! Привезу твою бочку, привезу! Куда торопиться? Жизнь – она дли-и-нная…
И снова, согласно годовому кругу, на речку Бурлинку, на окрестности ее пришел тихий и благодатный август. В небе по ночам было тесно от обилия звезд, и те из них, для которых не находилось места, срывались на землю, прочерчивая мгновенные, почти неуловимые для глаза, огненные линии. Будто невиданный и перезревший урожай сыпался с немыслимой высоты, падал в уставшие травы, начинавшие жухнуть, на горные склоны, на редкие дороги, присыпанные сухой мелкой пылью, падал и исчезал бесследно, не оставляя после себя даже малой искры.
Беспросветны августовские ночи – хоть глаз выколи.
Но он, пребывавший долгие годы в темноте, видел дорогу иным зрением и скользил, не касаясь земли, вдоль новой деревенской улицы прямо и безошибочно. Струились, разрывая черноту ночи, длинные седые волосы, и казалось, что над ним, бывшим каторжником Агафоном, стоит летучее облако.
Видел он недавно срубленные дома из свежего леса, видел пригоны и сарайки с домашней живностью, широкие огороды, полого спускающиеся к Бурлинке, и тихо радовался, что жизнь не оборвалась, как перегнившая нитка, что длится она и на ином месте, куда пришли люди, пережившие страшные дни, когда их бывшая деревня оказалась в краткий миг погребенной под каменными глыбами. Здесь, на новом месте, уже не было старосты Емельяна и не было порядков, установленных по его разумению, здесь все складывалось заново, как дом из бревен, и о прежнем могла рассказать лишь память, от которой жители новой деревни старались отмахнуться, как отмахиваются от надоевшего овода, кружащего над головой.
В одном из домов светились окна. Агафон замедлил свое движение, повернулся к светящимся окнам и наклонил голову, прислушиваясь, стараясь не пропустить ни единого слова.
В просторной горнице за длинным столом сидели друг напротив друга Федор Шабуров и губернский чиновник Фадей Фадеевич Кологривцев. Почти два года минуло с тех пор, как они разминулись, и вот – встретились снова. Пожаловал Фадей Фадеевич уже под вечер, когда хозяева собирались ужинать; выскочил из легкой коляски, прошел в дом и с порога, будто вчера расстались, заявил:
– Вот и славно, как раз к столу успел – проголодался за дорогу, пока до вас доберешься… Настя, дай для начала воды попить, во рту пересохло.
И сел на лавку, не дожидаясь приглашения, весело поглядывал на округлившийся живот Насти и одобрительно кивал головой.
Легкий все-таки он был человек, Фадей Фадеевич Кологривцев! С первого раза и не догадаешься, что перед тобой доверенное лицо самого губернатора.
Сейчас, после ужина, в поздний час, когда Настя уже ушла спать, Фадей Фадеевич притушил свою веселость, перестал шутливо набиваться в крестные отцы будущему ребенку, строго поглядел на Федора и спросил:
– Деньги Черкашин тебе отдал?
– Мне, – твердо и без запинки ответил Федор.
– Куда потратил?
– Десятину в храм занес, в Николаевске, а остальные – вот, на деревню, все же заново пришлось покупать, пришли-то, почитай, голыми. Ну, и строились – тоже расходы. Могу отчет предоставить, я записывал…
– Макар Варламович помогал?
– Нет.
– И не помирились?
– Не случилось, – вздохнул Федор, – мать украдкой заглядывает.
– Ладно, не горюй, вот родит Настя ему внука – оттает.
– А вы зачем приехали-то? С ревизией или так?
– Просто так, дорогуша, казенный человек не ездит, он всегда по казенной надобности раскатывает. Должен же я убедиться, что не напрасно тебе доверился. Вот, убедился. Молодец! А в подробностях ты завтра мне расскажешь, заодно и деревню покажешь. Емельяна люди вспоминают, не ругают тебя, что на новом месте оказались и что жизнь у них теперь другая?
– Сначала по-всякому было, да только я сразу сказал – кто не желает, держать силком никого не стану. Собирайся да уходи. Никто не ушел, все остались. Ну, а когда строиться начали, притерлись, за работой лясы точить недосуг. А можно мне спросить?
– Спрашивай.
– Черкашин живой? Где Емельян? И Любимцев с вашим племянником – они где?
– Черкашин помер, сразу же после твоего отъезда. Любимцев по приговору суда пребывает в тюремном замке, а затем отправится на поселение. Емельяну ногу отрезали и живет он теперь в тюремном лазарете, а что дальше с ним будет – не ведаю. Племянника после допросов в полиции отпустили к матушке, и проживает он сейчас под ее присмотром, а заодно и трудится разъездным коммивояжером. Дочка Любимцева в монастырь ушла, монахиней стала, а господа офицеры отбыли к новому месту службы, в какую сторону, я и не знаю. Вот такие дела, братец Федор. Пожалуй, спать пора, притомился я за день. Притомился-утомился…
Скоро погасили лампу, стоявшую на столе, окна дома слились с темнотой августовской ночи, и Агафон стронулся с места, заскользил-заструился, вздымая над собой белесое облако и растворился, исчез бесследно где-то на берегу Бурлинки, только остался от него в неподвижном воздухе прерывистый и горячий шепот:
– Отче наш, иже еси на небесех!
Гимназистка-гимназистка,
Белый фартук, белый бант,
Солнца луч ударил в парту:
«На, вытягивай свой фант!»
И все-таки зря говорят, что чудес в нынешней жизни не бывает… Бывают! Теперь я в этом совершенно уверен.
Вот легли они на стол, старые папки, развязал я матерчатые тесемки, перевернул первые бумажные листы, высохшие, чуть пожелтевшие от времени, и – открылась передо мной прошлая жизнь, давно минувшая, канувшая в Лету, но не потерявшая своего обаяния и прелести даже сейчас, спустя больше века.
Там, за стенами, совсем рядом, бежал, ехал, суетился и торопился по своим неотложным делам огромный полуторамиллионный город, в котором из-за плотного шума порою не различить людских голосов, а здесь, в тишине городского архива, неторопливо и обстоятельно разворачивались картины совсем иного времени, и звонкие юные голоса, перемежаемые задорным смехом, звучали так явственно, словно пробегала мимо веселая стайка новониколаевских гимназисток…