Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не вижу ничего оригинального, – возразил Джон. – Это пересказ евангельской притчи о сучке́ в глазу ближнего своего. К тому же ваш старец не показался мне смиренником.
– Отец Тихон стоит на очень трудном пути спасения. А нам предлагается короткий путь. Без труда, без подвижничества. Всего-то: смирись, укоряй себя, а не других. Но – никто не ступает на этот легкий путь. Даже обидно! Вот рядом с тобой дверь в Царство Небесное, только толкни ее!
– Нет, я смиренником не буду, – высокомерно произнес Половинкин. – Жил у нас в Питтсбурге школьный учитель, тихий и скромный. Ни на кого не обижался, всех прощал. Как-то ночью его избили негритянские подростки. Он не дал им денег, у него их просто не было. Подростков арестовали, они во всем сознались. И вот этот учитель на суде спектакль устроил! Мол, не они, а он во всем виноват. Даже прощения у них просил. Ему одно говорят, а он свое гнет. В конце концов его приговорили к штрафу за неуважение к суду.
– Как интересно! – воскликнул Петр Иванович.
– Через год выяснилось, что учитель – педофил. Он склонял несовершеннолетних мальчиков к сожительству. За это его и избили. Но мальчишки боялись признаться родителям, что за деньги позволяли учителю делать с ними всякие мерзости. Когда это выяснилось, он получил двадцать лет тюрьмы. Вскоре он повесился в камере.
– Больного человека – в тюрьму!
– А если бы это были ваши дети?
– Да, это вопрос… «Расстрелять!» – воскликнул Алеша Карамазов у Достоевского. Вот и выходит, что самый короткий путь бывает самым недостижимым. Но старец все-таки прав в своей мысли.
– Что было дальше?
– Как ни странно, я успокоился. Думаю: раз старичок ругается, значит, ничего исключительного не было. Значит, с этим можно дальше жить. Ну, допустим, живой труп… Но ведь наука подбирается к чему-то подобному. Может, мой приятель – великий ученый, соединивший науку с магией. Словом, решил я с этим на трезвую голову разобраться. А пока извинился перед Настей, перед Беневоленским, отцу Тихону сухо кивнул и собрался уходить.
Тихон пожелал меня проводить. Вышли мы на церковную площадь. Полная луна, красная как кровь. Тучи по небу бегут, брусчатка на площади, как чешуя, и от света луны тоже красная, будто вся в крови.
«Вот вы материалист, – говорит отец Тихон. – Я настоящих материалистов очень уважаю. Большое мужество надо иметь, чтобы оставаться мыслящим человеком, не веруя в Бога. Только никакой вы не материалист, Петенька. Если бы вы были настоящим материалистом, вы бы подвергли сомнению существование живого трупа».
«Завтра я и собираюсь это выяснить, – надменно отвечал я, – и не сомневаюсь, что всё это получит материалистическое обоснование».
«Не сомневаетесь? – живо спросил старец. – Тогда я предлагаю вам заключить пари. Эту ночь вы проведете в храме. Трижды за ночь я навещу вас. Если с вами ничего не случится и до первых петухов вы не попросите выпустить вас (а я вас, голубчик, крепко-накрепко запру, да и вам советую изнутри хорошенько запереться), я признаю свое поражение. Я сделаю это публично, в вашей комсомольской печати. Если наоборот… Мне будет достаточно приватного признания вами существования загробного мира. Согласны?»
– И вы согласились? – воскликнул Джон.
– Идея была безумной, – отвечал Чикомасов, – но не лишенной прямой для меня выгоды. А что такого? – подумал я. Просижу в церкви до утра, а наутро отведу старца в «Правду Малютова» к Мишке Ивантеру. Пусть старец публично покается в своем мракобесии. В те годы это было повальным явлением. Многие бывшие верующие давали в печать признания, как их затянуло в болото религии.
– Кто такой Ивантер? – спросил Половинкин, пряча взгляд.
– Местный журналист. Когда-то мы с ним дружили. Нас было три мушкетера, вернее, три бузотера. Я, Миша и Аркадий Востриков, сейчас он следователь в прокуратуре. Теперь мы с Ивантером враги. Ну его к лысому! Связался с какой-то международной сектой, получает от них деньги. Мечтает собственную газету основать. Но кто платит, тот и музыку заказывает. А стоит за этим не кто иной…
– Вирский?
– Угадали.
– Я уже понял, что в России все знакомы друг с другом.
– Словом, ударили мы со старцем по рукам, как мальчишки, и пошли к храму, – продолжал Петр Иванович. – «Как вы собираетесь его открыть, – спросил я, – ведь ключа-то нет?» – «Я его стибрил», – смеется отец Тихон, достает ключ и отпирает железную дверь.
Остался я в храме один вместе с иконами и лампадкой негасимой. Пообвыкся в темноте, зажег одну из свечей, что мне отец Тихон оставил, и пошел бродить. Вроде как на экскурсии. Собор наш по столичным меркам невелик, но для уездного города изряден. Построен очень давно сторожевыми казаками, и не только для службы предназначался, но и для обороны от кочевников. Поэтому стены в нем крепкие, из толстого бревна, а окошки маленькие. Это уж потом, в начале нашего века, была сделана в южном приделе большая застекленная дверь.
Словом, гуляю я по церкви и посмеиваюсь. Не страшно ничуточки! Всё воображаю, как наутро над старцем посмеюсь. Как вдруг…
Вам не случалось, Джон, испытывать мгновенный и необъяснимый ужас? Такой, от которого стынет кровь и останавливается сердце? Вы представить себе не можете, что такое пустой храм ночью! Нет зрелища более таинственного! Весь мир вокруг спит, но храм не спит! Иконы – не спят! И каждый лик смотрит исключительно на тебя, проникая в самую душу! Ты отчетливо понимаешь, что ты среди них чужой. Ты один, а их много. Они немо вопрошают: зачем ты здесь? Этот безмолвный хор нарастает, пока не разорвет сердце!
Джон слушал его внимательно, затаив дыхание и выпустив от волнения на губах пузырек слюны, похожий на маленький бубл-гум.
– Уснуть я не мог и сидел на скамеечке. Многое вспомнил: детство, первую любовь, комсомольские собрания. Двух девушек, которых я совратил, только чтобы перед друзьями своей победой похвалиться. И еще, и еще… И стало мне вдруг не то чтобы стыдно, но – обидно! Вот, думаю, какая бессмысленная жизнь! Ведь в детстве я мечтал стать Чкаловым, Папаниным! Парень, мой ровесник, Юрий Гагарин, уже в космосе побывал. А я кому нужен, кроме своей матери?
Вдруг слышу: в стеклянную дверь кто-то скребется. Птица, не птица? Уж больно настойчиво скребется. Подхожу, но в темноте за стеклом ничего не вижу. Зато слышу голосочек – тихий, женский. Страшно, но приближаю лицо к стеклу. А за дверью – Настенька стоит, босая, в одной ночной рубашке.
Что тебе, говорю, Настя, нужно? Иди домой, замерзнешь.
А она так жалобно: «Пустите меня, Петр Иванович, Бога ради! Мне в доме страшно! Там все спят, одна только я не сплю!»
Постой, думаю! Откуда она знает, что я здесь? Тихон рассказал? Значит, они с Беневоленским вместе решили надо мной посмеяться? Смотрю на ее голые ноги, а они уж синие и в розовых пупырышках. И просит и просит меня впустить. И подмигивать уж начала: мол, пусти, Петенька, не пожалеешь! А мне и неприятно, и влечет меня к ней страшно! Самая обыкновенная похоть… Даже руки трясутся, вот как сейчас, и в животе холодно. Так и не терпится ее на скамью повалить и исцеловать всю под рубашкой – озябшую такую, в пупырышках.