Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ида ерзала задницей на неудобном круглом сиденье, хотелось покрутиться на нем, но она ясно чувствовала, как за спиной собирается толпа, и поглядывала в зеркало, чтобы получше ее рассмотреть; в основном там были добропорядочные белые мужчины, и они наперебой повторяли: что за чертовщина, что это, откуда черномазые, похоже, у нас неприятности, эй, ниггеры, что вам тут надо? Из кухни вышел высокий белый человек в коричневом костюме – начальник или хозяин, никто не знал.
– Вот что, черномазые, или вы убираетесь прямо сейчас, или я зову шерифа. Считаю до трех, и если на счет три хоть один останется, я обещаю большие неприятности. Раз! Два! Три! – Не шевельнулся никто, только дружок Тамонетт, подняв руку, попросил: принесите мне, пожалуйста, кока-колу, а коричневый костюм, не обращая на него внимания, опять стал считать до трех, потом сказал: хорошо, я зову шерифа и полицию, и ушел в кухню. Не успела за ним закрыться дверь, как полиция была уже здесь, так что всем стало ясно – он вызвал их до всякого счета. Кто-то из толпы спросил дружка Тамонетт: ты хочешь кока-колы? За спиной у парня возник рыжеволосый приземистый человек в футболке с торчащей из кармана пачкой сигарет; он поднял вверх бутылку кока-колы, и потряхивая вылил дружку Тамонетт на голову.
– Вкусно, правда? Жопа слипнется, тогда почувствуешь. – Перед их лицами вдруг возникло множество рук, которые быстро собрали бутылки с кетчупом, солонки и перечницы. Ида почувствовала, как что-то, похожее на песок, сыпется по ее затылку и стала чихать – кто-то открутил крышку и теперь рассыпал перец вокруг. Люди по ту сторону стойки собирали с полок сливки, молоко, масло, пироги, майонез, горчицу, яйца; плюгавый белый человечек схватил трехгаллонный бидон из нержавейки и вылил прогорклое, холодное кухонное масло прямо на преподобного Визи. (Позже преподобный Визи говорил на церемонии:
– Господь не оставил меня, ведь это масло МОГЛО быть ГОРЯЧИМ.)
Ида чувствовала, как по лицу и шее течет какая-то жидкая субстанция, конвульсивно чихала – вокруг летал перец и капала горчица, кто-то разбивал ей в волосы яйца, ледяное молоко струилось по плечам и груди, она была вся усыпана пшеничными хлопьями, облита сиропом «Каро», закидана джемовыми бомбами.
– Продуктовая война, – крикнул плюгавый и швырнул банан в маму Тамонетт – та вздрогнула от удара и запела:
– НАС НЕЛЬЗЯ ПОБЕДИИИИТЬ, – и все подхватили, чихая и вскрикивая, но не прекращая пение, они так и сидели за стойкой, и тогда двое легавых вместе с людьми из толпы увесистыми тычками дубинок стали спихивать их с табуретов, выкручивать руки, бить под колени и утробным первобытными рыками рассказывать, что они сейчас сделают с этими ниггерами. Ида почувствовала, как крепкие пальцы схватили ее за грудь, затем выплеснули на спину горчицу, и слова: мерзкая черная манда, блядь, жирная черная корова, вали отсюда, а не то запихаю эту штуку тебе прямо в пизду, – он ткнул ей в пах обломком бильярдного кия и так сильно и больно ударил им в лобковую кость, что она вскрикнула, колени подогнулись; преподобный Визи все повторял и повторял: спокойно, спокойно, спокойно, но он был весь в масле, и они никак не могли за него ухватиться, лишь скользили и падали на пол.
Ида встала. У нее за спиной человек с кием тоже пытался ухватиться за преподобного Визи. Со всей силы она стукнула его по хребту, и он покатился под ноги толпе с воплями: аааа, ааааа, держите ее, сука, уберите ее отсюда, она сломала мне спину, проклятье, помогите.
– Ой, доченька моя, – запричитала Лэмб, когда три дня спустя Ида заявилась домой с заплывшими глазами, расцарапанная, босая, пропитанная запахом острых приправ, блевотины и тюрьмы. – Что я тебе говорила? Посмотри на себя, ты ж еле жива, тебя ж чуть не убили. Ну как же ты меня не послушалась, зачем же ты туда пошла? Теперь меня выгонят с работы, миссис Астрэддл про все узнает. Что ты делаешь?
Ида разделась, залезла под холодный душ, который, перед тем, как уехать на север, провел в дом Октав, потом вышла, влезла в старые джинсы, растоптанные черные кроссовки, достала из-под раковины целлофановый магазинный мешок и стала складывать в него одежду.
– Что ты делаешь?
– Уезжаю. Я теперь с ними. Теперь меня никто не остановит, никогда. Я уезжаю вместе с другом Тамонетт. Не трогай мои бумаги, я их потом заберу. Мы будем устраивать демонстрации.
– Да ты ж просто ходячий пример: пусти свой хлеб по водам, получишь плесень.
– Я с ними.
Через год она от них ушла. Сидячие демонстрации она превращала в потасовки, дралась, крушила все вокруг, орала, прыгала и махала кулаками. Ее пассивное сопротивление заключалось в том, чтобы навалиться на мелкорослого представителя белой расы, притвориться, что теряет сознание, затем изо всех сил ущипнуть его за мягкое место и одновременно поинтересоваться:
– Где я?
– Ты не понимаешь, что такое пассивное сопротивление, – говорил ей лидер группы. – Ты вредишь нашему делу. В тебе слишком много гнева, сестра. Мы должны направлять нашу ярость в полезное русло, иначе она сожрет нас самих, уничтожит нас. Возвращайся домой и найди другой способ помочь своим братьям и сестрам.
Она вернулась в Байю-Ферос, вытащила из-под кровати книги и бумаги, распаковала их по восемнадцати ящикам, уехала в Филадельфию и устроилась работать в «Фудэйр» – компанию, которая готовила и паковала завтраки для самолетов. Там она прожила три десятилетия, и каждую субботу отправлялась на своей маленькой машине к югу, где, катаясь по разным местам, заводила разговоры с седовласыми женщинами и задавала им вопросы.
(Много лет спустя в лос-анджелесской больнице, приходя в себя после операции на желчном пузыре, она переваривала новость о том, что анализ на туберкулез у нее положительный, и читала газеты: в Джексоне, Миссисипи, полиция, остановив чернокожего за превышение скорости, отправила в его в тюрьму, где его до смерти избили – следователь написал, что причиной смерти стал сердечный приступ; на другой странице статистика: за шесть лет в тюрьмах Миссисипи покончили собой сорок чернокожих; мистер Уилл Симпсон, вынужденный уехать из Видора, Техас, обратно в Бьюмонт, через неделю был застрелен. И так далее, и так далее, и так далее. Газета соскользнула на пол. Это не прекратится никогда. Чего они добились, тогда, в шестидесятые? Неужели люди умирали за то, чтобы получить право голоса и гражданские права? Ну получили, а дальше что? Кому-то достались власть и деньги, но остальные все теми же креветками корчатся на сковородках городов, где в мусорных баках находят детские трупы, на обеденные тарелки капает с потолка чья-то кровь, младенцы гибнут под перекрестным огнем, и сами названия этих городов становятся синонимами чего-то глубоко отвратительного, неисправимого и неправильного. Деньги катились огромными волнами, но даже пена не достигла черного берега. Все сотни ее блокнотов не вытащили из горячей сковородки ни одну креветку, истории черных женщин, свидетельства невидимых страданий лежат сейчас на дне мешка. Идину квартиру заполняли тетради, пожелтевшие любительские снимки, студийные фотографии, дневники, что велись на оберточной бумаге, рецепты лечебных настоек – с грамматическими ошибками, цветами и листьями, нарисованными самодельной краской из плодоножек и пестиков – испольный счет, что писался на дранке обгоревшей палочкой, печатными буквами на обрывке фартука – история, в которой фермерша из Канзаса описывала смерть своего мужа, пухлая рукопись каллиграфическим почерком в журнале из цирковых афиш, «Моя так называемая жизнь с О. К., цирковым комедиантом», кулинарные рецепты, нацарапанные на дощечках испачканным в золе ногтем, ночные мысли поденщицы, убиравшей во время Второй мировой войны федеральные конторы, стихи анонимных поэтов, отпечатки жизней тысяч и тысяч черных женщин. Она собирала это все на свою ничтожную зарплату: магазины старой книги, церковные благотворительные базары, дворовые распродажи, темные пыльные коробки в комиссионных магазинах, мусорные корзины и свалки; она спрашивала всех, кто попадался на пути: у вас есть книги или письма, или что угодно о черных женщинах, о любых черных женщинах, обо всех черных женщинах? Она вспомнила Октава, Чикаго и его зеленый аккордеон: жив ли он еще? Несколько лет назад она послала ему письмо – написала так, как это сделала бы Лэмб: «мне бы послушать, как ты играешь зайдеко на своем старом зеленом аккордеоне». Ни слова в ответ. Не в том ли извечное зло – братья и сестры теряют друг друга? Не в том ли повторение старой-престарой истории про то, как семьи рвутся, словно клочки бумаги, а родной дом исчезает навсегда?)