Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И, что стало для самой Маши удивительным, она заскучала по Оксане.
Скучать по папе было нормальным и привычным, как испытывать голод или хотеть спать, по Стасу тоже — он все-таки был почти единственным, кто Машу выслушивал и относился к ней, как к человеку. Но Оксана тоже была неплохой, им просто надо было тянуть эту жизнь вместе: Оксана выполняла формальные материнские функции, Маша в благодарность старалась не досаждать своим диабетом и учиться на пятерки (или хотя бы четверки). Но когда пропала и Оксана, когда остался один лишь Сахарок, злость и бешенство к которому давно перебили бесконечную любовь умершей Анны Ильиничны, только тогда Маша поняла, что такое настоящее одиночество.
На подработке она долго не продержалась, зато записалась во все школьные кружки, училась танцевать польку и петь по-английски, только бы не возвращаться в пустую, молчаливую квартиру Сахарка. Работала волонтером в центре у Оксаны, чтобы видеть ее хотя бы на службе, носила продуктовые наборы старикам. Переведенные отцом деньги (небольшие, скорее просто как факт заботы) она бессовестно проедала, закупая чипсы и шоколад, а инсулин колола, когда придется, иногда от слабости и гипергликемии засыпала на уроках. Юля-моль щипала ее за бедро, и Маша, отпросившись, ставила уколы в кабинке туалета, не обращая внимания на время и показатели. Здоровье ее расшаталось окончательно.
На все заявки Палыча Маша отвечала согласием. Может, так действовали холода, может, под конец года принято было подводить итоги и задумываться над планами, и всем от этого было как-то по-особенному плохо, но волонтеры набегали стаями, и почти все из них — незнакомые. Маша с тоской вспоминала про их четверку.
Со Стасом Маша быстро помирилась. Повиновалась, покорилась ему, снова вспоминая ту самую взрослую жизнь, в которой выборы приходилось делать все чаще и чаще. Разве может все идти по плану и исключительно так, как хочется?.. Приходилось выбирать, что дороже: собственная принципиальность или Стас, который дышал на Машины ладони, бормотал из-за шарфов, любил истории про мертвых и был без ума от собак. Она выбрала Стаса, потому что решила, что все-таки любит его. Без него было трудно, с ним — терпимей.
И все пошло по-старому.
Все, кроме Сахарка.
Маша знала, что рано или поздно не выдержит, и почти ждала этого. Что еще кот вытворит? Откроет морщинистой лапой газ, и квартиру разорвет огнем, выбьет стекла, обрушит бетонные плиты Маше на голову? Или умрет так мученически, чтобы она до конца своей жизни чувствовала эту липко-ледяную вину? Испортит все, что осталось в квартире целого, оставит Машу без одежды, без инсулина, без смысла?.. Но ничего такого не случилось. Просто однажды она вернулась с очередной прогулки со Стасом, включила в прихожей свет и поняла, что уже шагнула с осыпающегося песком края в пустоту.
От обоев остались одни лохмотья, изодранные стены напоминали незаживающую рану, сухую вскрытую кожу без рубцов. Пол был исчерчен, выпачкан, больше всего досталось единственному коврику у двери, о который вытирали грязную обувь. Оксана с Машей всего неделю назад двигали мебель, выдергивали паласы и ковры из-под чугунно-тяжелых ножек, сворачивали, дурно пахнущие, и выносили на заснеженный балкон, сваливали один на другой, как сырые бревна в разлив реки.
Сахарок растащил корм по квартире, разлил воду, заново выпотрошил останки дивана, и белые комки наполнителя лежали то тут, то там, как холмики могильной земли. Маша не успела подумать, не успела ничего понять — потом она объяснит это сладким чаем в столовой, картошкой пюре и подтаявшим шоколадным батончиком, который проглотила без удовольствия, без аппетита, а потом еще и наплевала на укол, кому теперь какая разница? Она в ботинках влетела в комнату, упала на живот, схватила Сахарка за задние лапы и с силой рванула на себя. Кот завизжал, но от испуга даже не ударил ее по ладоням.
— Тварь, какая же ты тварь, сколько же… как ты… я…
Ее трясло от бешенства. Если бы она сорвалась, когда кот выкорчевал все Оксанины деревца и разбил керамические горшки, когда он впервые распорол диванный бок, когда сделал что-то страшное, непростительное, ей, наверное, стало бы легче, но ведь сегодня все было обыкновенно, не хуже и не лучше, а она сорвалась.
Встала, пережимая рукой тонкую, кожисто-теплую шею — Сахарок бился в руке, из-под впившихся когтей по Машиной коже текла густая темная кровь, но Маша лишь крепче сжимала кулак и трясла худое тельце, как тряпичное. Она вытрясет из него эту дурость, если придется, она задушит, она перекроет, она…
— Сколько?! Можно! БЫТЬ ТВАРЬЮ!
Она орала в его сузившиеся желтые глаза, она отшвырнула его в диван и снова ухватила за шкирку, вздернула, встряхнула. Она ударила его по ушам ладонью, и мир сжался до пульсирующей багровой точки. Глаза застилало, хотелось лишь одного — уничтожить, истребить, чтобы он исчез и не появлялся.
Кот, словно почуяв ее ярость, неприкрытую и искреннюю, способную зайти куда угодно, обмяк и сморщился. Глаза его расползлись, распахнулись, в них мелькнул животный страх — так зверь признает силу другого зверя, сдается ему. Кошачья лапа, тепло-влажная, с мокрыми кожистыми подушечками, легла на Машину ладонь и соскользнула молитвенно, но Машу было не остановить.
— Я тебя вышвырну! — заорала она в вытянувшуюся кошачью морду и бросилась на балкон. Выбежала, распахнутая, горящая и со взмокшим лбом, вытянула кота над черно-снежной пропастью… В лицо ударило мелкой метелью, Сахарок извернулся, впился когтями ей в руку, как в ветку, не стряхнешь. Страх затопил его зрачки, и Маша разглядела это даже во тьме сонного спального двора, в метели, в беспросветной зиме, в беспросветной своей жизни.
Она готова была бросить его вниз, и закрыть пластиковую дверь, и тут же упасть на диван, уснуть, без сожалений и раскаяния. Но назавтра проснуться прежней Машей она бы не смогла.
Притянула Сахарка к себе, обхватила его, дрожащего, рукой и прикрыла полой куртки. Он сотрясался, как от беззвучного плача — оледеневшее существо, которому и так недолго осталось. Маша медленно приходила в себя: сначала был