Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жрец обнял мумию, приблизил лицо к лицу ее и дохнул из уст в уста.
– Плоть твоя растет, кровь твоя течет, и здравы все члены твои.
– Я есмь, я есмь. Я жив, я жив. Я не познаю тления, – ответил другой, спрятанный за мумию жрец, как будто сама она говорила.
– Ты, бог среди богов, ты преображенный, неуничтожаемый, повелеваешь богам, – возгласил херхэб.
– Я есмь единый. Бытие мое – бытие всех богов в вечности, – ответил мертвец, и мертвые глаза заблестели, живее живых. – Он есть – я есмь; я есмь – Он есть!
Царь пал на лицо свое: понял, что этот новый, страшный бог, Светозарный, Сущий, Ветхий деньми, Макитатон, – Атона низверг.
С облегченьем вздохнул он только тогда, когда тело уложили в гроб. Снова Макитатон сделался маленькой Маки.
Царь склонился к ней, поцеловал в уста ее и положил ей на сердце ветку мимозы: нежные листики-перышки должны были ответить трепетом на трепет воскресшего сердца.
Царь ночевал в шатре, в пустыне, ожидая восхода солнца для утренней молитвы у гроба.
Долго не мог уснуть. Встал, приподнял полу шатра и глянул в степь. Млечный Путь клубился раздвоенным облаком, от края до края пустыни; холодно искрилось семизвездье Туарт, Гиппопотамихи, и жарко пылали Стожары. Тишина была мертвая; только снизу, из ущелья, доносились крики сов да вой шакалов.
Снова лег и заснул.
Снилось ему, будто бы он стоит на четырехугольной площадке, срезанной вершине великой пирамиды Хеопса. Вся пустыня внизу кишит необозримым множеством человеческих голов: сколько песчинок в песке, столько голов; точно все племена и народы мира сошлись для страшного суда над ним, царем Ахенатоном. Смотрят на него; затаив дыханье, ждут. А рядом с ним вертится маленький, гаденький, черненький, – Шиха-скопец, или сам бог Тот, Обезьяна Премудрая. Он хочет его оттолкнуть и не может – весь ослабел.
Вдруг Шиха сорвал с него царский передник, шендэт, и начал сечь розгой по голому телу, приговаривая:
– Вот тебе, вот тебе, Ахенатон Уаэнра, Радость-Солнца, Сын-Солнца-Единственный!
Сек не больно, почтительно, как должно было, по безумному разуму сна, сечь бога-царя; но чем почтительнее, тем позорнее.
И человеческое множество внизу смеялось смехом неистовым, потрясавшим землю и небо. И солнце на небе, багровая рожа, скалило зубы, наливалось кровью от смеха; вытянув длинные лучики-ручки, сжимало их в кулачки и подносило ему кукиши.
А Шиха сек да сек, приговаривая:
– Ах, шалунишка, срамник, осрамил ты себя на весь мир! Вот тебе, вот тебе, сын человеческий, сын божий!
Царь проснулся, вспомнил сон, и страшно, и стыдно ему стало наяву, как во сне.
Долго лежал с открытыми глазами в темноте. Связывался узел в горле, дыханье стеснялось, как перед припадком падучей; уже рвался из груди нечеловеческий вопль. «Что же делать? Что же делать?» – думал с тоскою.
Вдруг отлегло, – разрешилось что-то, развязался узел в горле. Встал и вышел из шатра.
Зелено-розово было небо, зелено-розовы волны песков, такие же воздушные, как небо. И солнечно-белая, утренняя, теплилась в небе звезда. Ни человека, ни зверя, ни птицы, ни дерева, ни даже былинки – только небо да земля – бесконечный простор, воля бесконечная.
Он поднял глаза к звезде и улыбнулся. Вдруг понял, что надо делать. С такою радостью, как будто одно это слово побеждало смерть – смех, прошептал:
– Уйти! Уйти! Уйти!
I
Заакера подошел к Дио с таким искаженным лицом, что она едва узнала его.
– Царь тебя ждет, ступай к нему, – сказал и хотел пройти мимо, но она остановила его:
– Государь царевич, что случилось?
– Сам тебе скажет, ступай!
– Я стою на часах, надо передать стражу.
– Нет, я за тебя постою.
Дио взбежала по лестнице на плоскую крышу Атонова храма.
Чуть светало. Небо казалось пустым, остеклевшим, как незакрытый глаз мертвеца. Воды реки отяжелели, как олово. Землю давило беспамятство. Город внизу точно вымер. Был час, когда сон людей смерти подобен, как поется в Атоновой песне:
Мутно подводно зеленели белые стены храма. Все было мертво; только великий жертвенник Солнца горел неугасимым огнем, и над ним солнечный диск Атона, высшая точка всего исполинского здания, тускло рдел, как бы от луча незримого солнца.
Дио увидела царя вдали, но не сразу узнала его. Сидя на ступенях, у жертвенника, он странно скорчился, поднял колени, положил на них подбородок и закрыл лицо руками.
В пыли сидят на корточках, —
вспомнился ей заунывный, как вой ночного ветра, припев вавилонской песни о мертвых в подземном царстве.
Он, должно быть, не слышал, как она подошла, и продолжал сидеть, не двигаясь. Окликнуть его не посмела: думала, спит.
Вдруг он поднял голову и посмотрел на нее так, что сердце у нее упало.
– А, Дио! Заакеру видела?
– Видела.
– Сказал, о чем буду говорить?
– Нет.
– Садись.
Села рядом с ним. Он взял руку ее, поцеловал в ладонь и улыбнулся так, что сердце у нее опять упало.
– Вот и забыл. Помню, что хотел сказать, а как, забыл. Должно быть, память отшибло припадком.
Она поняла, что он говорит о бывшем у него недавно припадке падучей.
Заломил руки так, что суставы пальцев хрустнули, и громко зевнул. Две глубокие складки выступили около рта. Сделался похож на дряхлого Сфинкса с лицом Ахенатона.
– Помнишь, Дио, я тебе говорил, что царству моему приходит конец? Ну, вот и пришел. Я хочу уйти…
– Как уйти, куда?
– Куда глаза глядят, только прочь отсюда, из тюрьмы на волю… Да что ты спрашиваешь? Лучше моего знаешь все.
– Как же уйдешь? Разве отпустят?
– Никто не будет знать, кроме вас двоих, тебя да Заакеры. Вы мне и поможете. Он уже обещал.
– Что обещал?
– А вот слушай. Он – убийца Маки; она от него родила. Только что признался. Мучается так, что хочет покончить с собой, выпить остаток яда из Меририна перстня, моего подарка. Но я ему придумал казнь страшнее: когда уйду, будет царем.
– Разве он может?
– Не хуже моего. Да и недолго: власть передаст Хоремхэбу, наместнику Севера. Тот не соглашается царствовать при жизни моей, а после смерти, чай, согласится.