Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чтобы мне пришла мысль отвезти вора в участок, во мне должно было что-то надломиться. Нужно быстро во всем разобраться. Понять, откуда эта внезапная, слепая неприязнь к Пеппино. В общем-то, обыкновенный парень. Усвоивший амбиции и вкусы своих сверстников: так же, как ребята из Понте Маммоло переняли вкусы и амбиции, которые соответствовали их времени. С тех пор прошло пятнадцать лет. Кто мне дал бы гарантию, что Главко, если бы он был жив, тоже не позарился бы на кашемировый свитер? Преступность изменилась за пятнадцать лет: изменились цели, предмет желаний сегодня уже не Дукати 250 с телескопической вилкой, а стереосистема Hi-Fi. И изменились методы: нет былых гонок Дикого Запада, ночных налетов на магазины, романтизма разбоя. Вереница мелких краж, которые копятся как проценты на сберкнижке.
Эволюция уже не может быть естественной. И здесь нечему удивляться или возмущаться. Или тогда я просто возненавидел свою страну. Хочу я того или нет, Италия достигла европейского уровня жизни; и как первое тому следствие — замена желаний, фантазмов, целей. Исчезли, или почти исчезли последние бедняки, племя отчаянных сердец, которые врывались ночью в Рим на ревущих мотоциклах. Не пора ли мне уезжать, уехать на юг, забраться подальше от города, в котором всеобщий прогресс, увеличивая доходы людей, пробудил у молодежи фатальный вкус к консерватизму?
Я не первый раз уже слышал зов Востока, Африки. Но почему миражи диких и голых земель снова овладели мною?
«Ладно, Пьер Паоло, ты говоришь, что хочешь разобраться со своей совестью. Твое терпение лопнуло, когда ты представил себе всю эту чушь в студии на виа Тор Миллина, девочек, повисших на плече у пареньков, их пластинки, их смех, их шутки, их юморок. Эту веселую круговерть, безобидную, но ненавистную тебе, потому что ты был бы лишним на этом празднике. Ты вспоминаешь свой Фриули, те вечера на танцплощадке, когда Манлио неистовствовал на своем аккордеоне. Какие-то редкие парочки, обычно обрученные или женатые, пытались вальсировать в такт, кружась по вытоптанной земле на круглой площадке, устроенной рядом с беседкой. И тогда ты бросался вперед, хватал за талию Эльмиро, и вы танцевали до тех пор, пока не начинали задыхаться, пока приступ кашля не начинал душить твоего уже обреченного друга. Он возвращался на место и опускался на скамейку, где его приводили в чувство его кузины, которых он привозил из Фаедиса на телеге, запряженной пегой лошадью. Они стояли весь вечер, не сходя с места, глядя вытаращенными от робости и восхищения глазами, как мальчишки кружатся на танцплощадке.
«С наступлением ночи она принадлежала вам. Даже Нуто, самый опытный ухажер, довольствовался лишь обрывками приторного шепотка, исходившего от выстроившихся в тени девиц, которые обсуждали его красный платок и звезду шерифа, приколотую к заднему карману его джинсов. Виртуозно танцуя пасодобль и танго — если кто-то из нас вставал в пару — он никогда и не пытался прижать к себе партнершу, которой обычаи нашей деревни предписывали держаться прямо и скованно. Вплоть до свадьбы женщины были обязаны при любых обстоятельствах соблюдать целомудренную сдержанность. Отступив от правила, женщина навлекла бы на себя гнев своей мамы, проклятие священника и даже презрение своего возлюбленного. Если ж, время от времени, дабы подтвердить свое реноме обольстителя, Нуто приглашал какую-нибудь девушку, то в течение всего танца он ни на мгновение не выпускал из зубов веточку боярышника. Ты теперь понимаешь, почему он никогда не расставался с ней: не из показного бахвальства, как ты простодушно полагал, а в знак того, что его губы были сомкнуты словно печатью на протяжении всего вечера. Признайся, это время строгих нравов и суровых ограничений, когда под запрет попадал даже поцелуй, тебя вполне устраивало! И ты не сожалеешь, что оно ушло навсегда. Вспомни, были ли счастливее мгновенья, чем те минуты единения, когда после окончания танцев уже погасли все огни, а вы, оставшись, наконец, наедине с безмолвной ночью, молча провожали друг друга, катаясь на велосипедах до первой зорьки? Луна заливала поля своим волшебным светом, который морщился бесконечной серебристой рябью на поверхности Тальяменто».
На месте прежней Италии, которая ревниво блюла целомудрие своих девочек и воспрещала отношения между полами, я увидел новую Италию, современную и все дозволяющую, по-американски, в которой каждый вечер по субботам люди шли друг к другу в гости под звуки мамбо и мэдисон, хрипящих из приемников под рукой. Обуржуазившаяся, конформистская, лишенная воображения. Но меня, если честно, мало волновал этот аспект перемен. Я с ужасом предчувствовал другое серьезное последствие, которое должно было неминуемо свершиться. Речь шла о том, что радикально изменит мою жизнь и сделает ее в конце концов невозможной. Я не решался сформулировать эту угрозу в грубых выражениях, сдерживаемый предрассудочным страхом ускорить ее наступление. Но какой смысл отрицать очевидное? В этой эмансипированной Италии уже не будет легкости сближения с молодым человеком. Они будут избегать меня. Мне будет все труднее и труднее найти свободных. На большую часть молодежи, воспитанной в обществе процветания, уже не будут давить, а следовательно перестанут быть причиной сближения со мной, бремя условностей и комплексы фрустрации, которые ранее гарантировали мне снисходительное отношение. Если девушки начали свободно выходить на улицу, если, как я и говорил, неженатым парам уже не нужно было бросать вызов обществу, если с крушением семейных и религиозных традиций пали крепостные стены, окружавшие слабый пол, то для меня не было никаких сомнений, что правила конкуренции отныне все реже будут играть в мою пользу, и что мое охотничье угодье сузится теперь до драматически крошечных размеров. И приманка с бесплатным обедом, мой некогда лучший союзник, потеряет всякий смысл. Те времена, когда они были так бедны, что за кусок пиццы не гнушались никакими услугами, которые от них требовались, те времена уже не вернуть. Для меня это — катастрофа. Став жертвой семейного благополучия, я буду вынужден лишь тупо наблюдать, как все набивают до отвала свои животы.
Ах! уехать в самом деле, скрыться, бежать из этой страны, разрушенной новым Ватиканом, левоцентризмом, феминизмом и другими завоеваниями демократии; и — не требуя, чтобы весь третий мир был похож на белую одинокую Гардаю в сахарских дюнах, где секта мозамбитов оставляет закутанным с головы до ног мусульманам право лишь на узкое треугольное окошечко напротив только одного глаза — бродить по базарам, вход на которые разрешен исключительно мужчинам, ощущать на себе томительные и жгучие стрелы мужских взглядов, путешествовать по городам, где женщины, если им разрешается выходить на порог, должны прятать лицо к стене, как те сицилийки из Пьетранеры, что перекочевали в Понте Маммоло вместе со своими южными традициями.
Еще одна тревожная тема, я старел. Сорок три года. На четыре года старше Оскара Уайльда на момент его суда. На шесть лет — Федерико Гарсию Лорку на момент его убийства. Мои великие покровители. Я повернул зеркальце в машине, чтобы разглядеть свое лицо. Сколько морщин в уголках губ! Впалые щеки, как у мертвеца. И этот рот, узкий, сжатый, застывший желчной складкой. Взгляд мой показался мне жестким. Я хотел улыбнуться. Вышла ужимка, которая запала под скулой бороздкой в виде большой буквы «S», походившей на скрипичную эфу. Я испугался самого себя. Единственное, чем я мог быть доволен, это волосы: ровные, густые, черные, без единой серебристой нити на висках. Но, присмотревшись поближе, я обнаружил рядом с ухом два или три седых волоса. И я сразу, в сиюминутном ослеплении, принялся вырывать их один за другим.