Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Третий, по-моему, ты.
— Ерунда, Шпигель. Ты третий.
* * * НЕБОЛЬШОЕ ПОДТВЕРЖДЕНИЕ * * *
Люди в плащах знали, кто был третьим.
На следующий день после визита на Химмель-штрассе Руди сидел на своем крыльце с Лизель и пересказывал ей весь этот эпос — не упуская даже мельчайших деталях. Он сдался и рассказал все, что произошло в тот день в школе, когда его забрали с урока. Он даже немного посмеялся над необъятной медсестрой и выражением Юргенова лица. Но в целом его рассказ был тревожным, особенно когда дело дошло до голосов на кухне и доминошных трупов.
Много дней Лизель никак не могла выкинуть из головы одну картину.
Осмотр трех мальчиков, а вернее, признавалась она себе, — осмотр Руди.
Она лежала в кровати, скучая по Максу, гадая, где он сейчас, молясь о его спасении, но где-то среди всего этого стоял Руди.
И рдел в темноте, совершенно голый.
В этом видении сквозил немалый ужас, особенно когда Руди приходилось отнять ладони. Видение смущало, чтобы не сказать большего, но почему-то Лизель не могла от него отвязаться.
В фашистской Германии не было карточек на наказания, но получить свое обязан был каждый. Для кого-то — гибель на войне в чужой стране. Для других — нищета и бремя вины, когда война окончилась и по всей Европе сделали шесть миллионов открытий. Многие видели, как наказание их настигает, но лишь малая часть с радостью его принимала. Одним из таких был Ганс Хуберман.
Не годится помогать евреям на улице.
Недолжно прятать их в подвале.
Сначала наказанием для Ганса была совесть. Его травила мысль, что он неосознанно выволок Макса Ванденбурга на поверхность. Лизель видела, как совесть лежит подле Гансовой тарелки, когда он, не притрагиваясь к еде, сидел за столом, или стояла рядом на мосту через Ампер. Ганс больше не играл на аккордеоне. Его серебряноглазый оптимизм получил рану и обездвижел. Уже плохо, но это было только начало.
Однажды в среду в начале ноября в почтовый ящик бросили его подлинное наказание. С виду это была хорошая новость.
* * * БУМАГА НА КУХНЕ* * *
Мы рады сообщить вам, что ваша просьба о вступлении в НСДАП одобрена…
— В Партию? — переспросила Роза. — Я думала, ты им не нужен.
— Так и было.
Папа сел и перечитал письмо.
Его не отдают под трибунал за подрывную деятельность и укрывание евреев, ничего подобного. Его награждают, как, по крайней мере, показалось бы многим. Как такое возможно?
— Тут должно быть что-то еще.
Именно.
В пятницу пришла повестка — Ганса Хубермана призывают в немецкую армию. Член Партии должен быть счастлив внести свой вклад в ратный подвиг страны, говорилось в бумаге. А если он не счастлив, то, разумеется, будут последствия.
Лизель только что вернулась от фрау Хольцапфель. В кухне было тяжко от суповых паров и пустых лиц Ганса и Розы Хуберман. Папа сидел. Мама стояла над ним, а суп уже пригорал.
— Господи, только бы не в Россию, — сказал Папа.
— Мама, суп горит.
— Что?
Лизель метнулась по кухне и сняла суп с огня.
— Суп. — Успешно спасши кастрюлю, Лизель обернулась и посмотрела на приемных родителей. Лица — как вымершие города. — Пап, что случилось?
Ганс подал ей бумагу, Лизель стала читать, и у нее затряслись руки. Слова, с силой вбитые в лист.
* * * СОДЕРЖАНИЕ ВООБРАЖЕНИЯ ЛИЗЕЛЬ МЕМИНГЕР * * *
В контуженной кухне, где-то возле плиты возникает образ одинокой изработавшейся пишущей машинки.
Она стоит в далекой, почти пустой комнате.
Клавиши вытерлись, чистый лист терпеливо ждет, стоя, как его вложили. Он слегка колышется на сквозняке из окна. Перерыв на кофе почти закончился.
Стопка бумаги высотой в рост человека непринужденно стоит у дверей. Вполне могла бы закурить.
Вообще-то эта машинка привиделась Лизель позже, когда она стала писать. Она задумалась, сколько таких писем было разослано в наказание Гансам Хуберманам и Алексам Штайнерам всей Германии — тем, кто помогал беспомощным и отказывался отдать своих детей.
Это был признак растущего отчаяния немецкой армии.
Она терпела поражение в России.
Немецкие города бомбили.
Нужно было все больше солдат, как и способов их вербовки, и в большинстве случаев худшие из возможных задач доставались худшим из всех призванных.
Бегая глазами по строчкам, Лизель видела дерево стола через пробитые насквозь кругляши букв. Слова вроде «обязательно» или «долг» были вколочены в бумагу. Нажат спусковой крючок слюны. Нужно стошнить.
— Что это?
Папа отвечал тихо:
— Я думал, что научил тебя читать, девочка моя. — Ни досады, ни ехидства. Голос пустоты, под стать Гансову лицу.
Тогда Лизель посмотрела на Маму.
Под правым глазом у Розы был маленький разрыв, и в минуту ее картонное лицо прорвалось. Не по середине, а справа. Вскоробилось вдоль щеки по дуге, до самого подбородка.
* * * ЧЕРЕЗ 20 МИНУТ: ДЕВОЧКА НА ХИММЕЛЬ-ШТРАССЕ * * *
Она смотрит вверх. И говорит шепотом.
— Небо сегодня бледное, Макс. Облака такие мягкие и грустные, и… — Она смотрит вдаль и скрещивает руки. Думает о Папе, который уходит на войну, и вцепляется в бока своего пальто. — И холодно, Макс. Очень холодно…
Через пять дней, когда Лизель вышла по обыкновению оценить погоду, у нее не случилось возможности увидеть небо.
У соседнего дома на крыльце сидела Барбара Штайнер с ее гладко причесанными волосами. Она курила и дрожала. Лизель двинулась к ней, но замерла оттого, что появился Курт. Он вышел из дому и сел рядом с матерью. Увидев, что Лизель остановилась, он позвал:
— Иди сюда, Лизель. Руди сейчас выйдет.
Чуть помедлив, Лизель пошла дальше.
Барбара курила.
На кончике сигареты дрожала морщинка пепла. Курт взял, попеплил, затянулся, передал обратно.
Когда сигарета закончилась, мать Руди подняла глаза. Запустила руку в аккуратные линейки волос.
— Наш папа тоже уходит, — сказал Курт.
Стало быть, помолчали.
Группа ребятишек у лавки фрау Диллер пинала мяч дальше по улице.
— Когда к тебе приходят и просят отдать кого-нибудь из детей, — объяснила Барбара, ни к кому не обращаясь, — ты должен ответить «да».
* * * ПОДВАЛ, ДЕВЯТЬ УТРА * * *