Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Сможет ли демократия, скажем, Советы, заменить существующий аппарат в его роли активного, инициативного руководителя и надзирателя? Как это конкретно будет выглядеть? Будет ли, например, решение о развертывании нового производства приниматься большинством голосов в каких-либо Советах или с помощью референдума? Кто будет принимать ключевые решения, требующие немедленного принятия? К чему приведет ликвидация целеустремленного репрессивно-идеологического аппарата в условиях слабого стимулирования? Если сохранятся рамки жесткого центрального планирования, то каким будет механизм принятия решений по качественному, а не просто количественному изменению производства?»[585]. Орлов ставит проблемы демократического планирования, которые давно обсуждаются теоретиками демократического социализма. Очевидно, что централизованное управление всей экономикой препятствует развитию демократии. Но ведь можно уйти от него к самоуправлению, сетевой координации.
За развитие производственного самоуправления как основы конвергенции выступал В. Белоцерковский[586], но еще до публикации своих изысканий он эмигрировал из СССР.
Орлов мыслит технократически и считает органы самоуправления и демократические советы некомпететными. Но ведь это зависит от того, кого туда выбирают — то есть от системы выборов.
Орлов считает, что децентрализация экономической инициативы возможна только путем введения ограниченной частной собственности, которую смешивает с владением[587]. В модели Орлова крупные предприниматели не могут передавать средства производства по наследству. Стимул собственности, таким образом, заменен стимулом к игре и зарплатой, пропорциональной прибыли[588]. Собственно, это близко к замыслу перестроечной реформы 1987 г. Но, получив широкие полномочия, директора стали искать пути перевода фондов предприятий в свой карман, что стало обескровливать экономику. Таким образом, критикуя неустойчивую модель социализма, подобную той, что выдвигает Медведев, Орлов противопоставляет ей другую неустойчивую модель, которая находится в шаге от капитализма образца второй половины ХХ века — с властью технократии и социальным государством.
От социализма в этой модели «децентрализованного социализма»[589] практически ничего не остается, да и сам Орлов честно признает, что считает: при полной реализации «социализм и тоталитаризм подходят друг другу как левый сапог правому»[590].
5 сентября 1973 г. А. Солженицын направил Брежневу свое «Письмо Вождям Советского Союза». Слово это применительно к руководителям СССР было анахронизмом. Вождизм был чужд им по самому духу, они не вели народ в землю обетованную, а обороняли уже достигнутый край земли.
Вождями по складу были инакомыслящие. Их не устраивало настоящее, они искали путей в будущее (или в прошлое — лишь бы не оставаться в этом застойном болоте).
Нобелевский лауреат писал Генеральному секретарю: «Я не теряю надежды, что Вы, как простой русский человек с большим здравым смыслом, вполне можете мои доводы принять, а уж тогда тем более будет в Вашей власти их осуществить»[591].
Солженицын знал, что кремлевские правители не склонны к диалогу с оппозицией, но он надеялся убедить кремлевских «вождей», предложив им нечто, поражающее своей мудростью.
В начале письма Солженицын силой художественного слова воспел внешнеполитические успехи СССР и подытожил: «Действительно, внешняя политика царской России никогда не имела успехов сколько-нибудь сравнимых»[592]. Запад для Солженицына — исчезающая величина. Преувеличивая глубину кризиса западных государств, Солженицын утверждает, что «Западный мир, как единая весомая сила перестал противостоять Советскому Союзу, да даже перестает и существовать»[593].
Солженицына также не устраивает свободомыслие, и здесь он видит ключ к сердцу вождей Советского Союза. Он — за авторитарный строй, но основанный не на идеологии (в смысле — коммунистической идеологии), а на принципе нравственности[594] и прочих благих пожеланиях к правителям (ну, чтобы добрые были и мудрые).
Здесь Брежневу оставалось только плечами пожать — Советское общество гордилось своими моральными нормами. И впрямь — сравнить пуританизм той эпохи с нынешним российским разгулом — что еще Солженицын хотел. А хотел он не просто нравственности, а Православия, при чем допетровского. Но раз уж нельзя вернуться в XVII век, то хоть в Российскую империю: «Тысячу лет жила Россия с авторитарным строем — и к началу ХХ века еще весьма сохраняла и физическое и духовное здоровье народа»[595]. Наивно было думать, что Брежнев, еще заставший Российскую империю с ее острыми социальными проблемами, мог всерьез отнестись к таким аргументам.
Не могли убедить Брежнева и рассказы об экономических успехах дореволюционной России, о том, как она «веками» вывозила хлеб[596] — ведь он знал, чего это стоило крестьянину. Брежнев, считавший одной из важнейших задач своей политики обеспечить население хотя бы хлебом, гордился тем, что удалось исключить повторение голода при любой засухе — потому что у СССР было, что экспортировать помимо продовольствия, леса и пеньки[597].
Солженицын рискованно апеллирует к воспоминаниям Брежнева и других геронтократов: «И все вы по вашему возрасту хорошо помните прежние доавтомобильные города — города для людей, лошадей и собак, еще — трамваев, человечные, приветливые, уютные, всегда с чистым воздухом…»[598] Брежнев, если бы хотел спорить, мог бы добавить: с трущобами и эпидемиями, с собаками господ, которые живут лучше рабочих. Воистину, города для людей и собак, но не для всех, а только избранных.