Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда его спросили, кому он поручает сына, он ответил: «Вам, если он того достоин, и богам бессмертным». Фраза звучит благородно, но скрывает огорчительную безответственность. Собственно, он просто сбывает Коммода на руки друзьям. «Бессмертные боги» — это все равно что случайность. Так что серьезно полагаться можно было только на Помпеяна, Авфидия Викторина и Пертинакса, но им тоже не удалось избежать беды. Невозможно доказать, но мы можем поверить таким словам Капитолина: «Утверждают, будто он желал смерти с того дня, когда увидел, что сын его будет таков, каким явился впоследствии». И это тяготило его до конца. «В тот же день (после разговора с друзьями) ему стало хуже. Он принял у себя только сына, но и его отпустил, чтобы тот не заразился». Современник — Геродиан — слышал то же самое: «Как только он почувствовал, что конец близок, то занимался только сыном: тому было тогда не более шестнадцати лет, и император боялся, как бы сын, предоставленный самому себе, не забыл добра, которому его учили, и не предался разврату». Дион Кассий, настаивающий, будто императора («как я знаю из верных источников») отравили, говорит еще: «Незадолго до смерти он велел воинам почитать своего сына, чтобы никто не поверил, что сын ускорил его кончину».
Так мы никогда и не узнаем: поторопил ли Марк Аврелий свою смерть сам, прибегли ли врачи, угождая его сыну — то ли преступному, то ли жалевшему отца, — к эвтаназии. Согласно Диону Кассию, он ушел из жизни с фразой в духе Плутарха: «Дежурный трибун спросил у него пароль, и он ответил: „Повернись лицом к восходящему солнцу, ибо сам я клонюсь к закату“». Таким образом, армия должна была узнать о новом главнокомандующем. По Капитолину, император умер не столь помпезно: «Оставшись один (то есть отослав Коммода), он накрылся с головой, как будто желая уснуть, и ночью испустил дух». Это было 17 марта 180 года. Упорная, но восходящая к поздним источникам традиция утверждает, что это произошло в Виндобоне (Вене). Сейчас больше склонны верить Тертуллиану, современнику событий: закат Марка Аврелия случился в Сирмии.
Мы не знаем, умер ли он от той самой всеобщей чумы, которая все еще уносила жертвы, или от другой заразной — либо мнимо заразной — болезни. Физические и моральные силы сопротивляться смерти иссякли, но он мог бы и хотел протянуть хотя бы до конца начатой им кампании. Мельтешение друзей, постоянное появление Коммода около его ложа — свидетельство большой растерянности. Согласно Аврелию Виктору, сын жестко ответил отцу, заклинавшему продолжить войну до победного конца: «Чтобы закончить дело, надо иметь силы. Мертвый ничего не закончит», — давая тем понять, что прежде всего ему надо бежать от заразы и вернуться в Рим.
Впрочем, Геродиан утверждает, что императора при смерти беспокоили не столько качества наследника, сколько риск положения при неразрешенной германской проблеме. Речь на смертном ложе, которую историк вложил в его уста, апокрифична, но если смотреть на нее как на выражение тревог современников, она становится правдой. «Германцы на границе — всегда опасные соседи. Он покорил еще не все их племена. Некоторых он убедил войти с ним в союз, других победил, прочие укрылись в лесах. Только его присутствие сдерживало их». Его смерть не побудила противника тотчас перейти в наступление, а мир, спешно заключенный Коммодом, не поставил под угрозу границы только потому, что германцы были выведены из боя. Римляне теперь давили на них, так что понятно искушение Марка Аврелия и старой гвардии Императорского совета развить инициативу. Но его наследники не оценили риска и вернули ситуацию к непрочному перемирию, которым был мнимый мир 175 года. В один прекрасный день все началось заново.
Впрочем, ненадолго. Коммод как будто послушался последней воли отца и согласился на уговоры Помпеяна, драматический рассказ о которых передает Дион Кассий. Он действительно нуждался в поручительстве этого наставника, чтобы его легитимность ни на миг не была оспорена ни армией, ни сенатом. Тут Марк Аврелий тоже тщательно подготовил почву. Пожалуй, он не полностью заслуживает упрека в беспечности, который ему часто предъявляют. Если бы он мог довести до благополучного конца свою Третью германскую кампанию и постепенно подготовить Коммода к его обязанностям, кто знает, может быть, обе его надежды и оправдались бы? Можно сказать наоборот: человек, каждую минуту готовый уйти из жизни, не должен играть в азартные игры со временем. Не благоразумней ли было бы поставить на свое место Помпеяна, как Адриан Антонина, и завещать ему соуправление Империей вместе с Коммодом? Ответить на этот вопрос — значит проникнуть в недоступные государственные тайны. В порядке наследования при Антонинах остается еще много загадочного, и ответ на эти загадки погребен под руинами Палатина.
Камарилье, окружившей юного императора, не составило труда подстрекнуть его нетерпение вернуться в Рим. Саотер и Клеандр больше не встречали препятствия для своих интриг. Даже Императорский совет расходился во мнениях, следует ли продолжать войну, и фавориту Перенну, заседавшему там теперь как префект претория, день ото дня становилось все легче нейтрализовать Помпеяна. Он нашел в уставшей и деморализованной армии достаточную поддержку для своего плана: отвезти Коммода на Палатин как султана, при котором он становился великим визирем. Клеандр и Саотер, каждый со своей затаенной мыслью, присоединились к этому плану. Впрочем, подготовка заняла несколько месяцев: самый капризный правитель не может мгновенно демобилизовать военный аппарат, налаживавшийся многие годы. Коммоду несколько раз приходилось собираться с силами, чтобы освободиться от влияния, которое продолжал оказывать на него Помпеян. Он еще сохранял простой и робкий характер, о котором говорит нам Дион Кассий, и все еще чтил образ отца, слившийся в его глазах с отцовским alter ego.
Коммод любил родителей — это очевидно, — и их преждевременная кончина разладила его мировосприятие. Если бы они остались живы, он, несомненно, так бы и жил в притворной покорности, как дядя Луций Вер. Чего-то добиться он хотел только в спорте и играх, и новое окружение самым первым делом постаралось направить его сильные страсти на атлетические подвиги. Впрочем, инстинкт власти у него никогда и не принимал других форм; он и тираном-то стал только из страха и бьющей через край силы. Можно даже предположить, что мир избежал бы исторической катастрофы, если бы советникам Коммода удалось сделать так, чтобы он занимался только разгулом и цирковыми играми. Но все они были злыми авантюристами. Самый талантливый из всех, италиец Перенн, убрав своего коллегу Таррутения Патерна, возможно, вообразил, что сам станет императором. В 185 году его сверг фригиец Клеандр, прежде в союзе с ним убивший вифинца Саотера. Но на вершине могущества Клеандра его сбросил египтянин Эклект. Затем по трупу Эклекта прошел некий Лет, и, наконец, ночью 31 декабря 192 года сожительница Коммода задушила его руками атлета Наркисса.
Каким образом случилось так, что Палатин на двенадцать лет превратился в восточный сераль, а сенат Марка Аврелия тем временем позволял унижать и уничтожать себя, и легионы по-прежнему законопослушно исполняли свой долг на границах? Почему римский народ, любивший высмеять суровость отца, молча принял жесткость сына? Здесь нам трудно дать исчерпывающие ответы на все вопросы. Это общая проблема возникновения, поддержки и гибели любой диктатуры. Все происходило с удручающим однообразием. Во всех случаях в центре аппарата оказывается преторианская гвардия — общее имя, которое Рим сохранил для стальных стен, окружавших тиранов. Десяти когорт (семи тысяч человек) хватало для безопасности правителя и его режима. Их задача — охранять безопасность государства, за что им хорошо платят. Если глава государства считает, что угроза безопасности возникает на границах, он отправляет туда и гвардию. Мы видели, как несколько префектов претория героически погибли на Дунае. Но если власть запирается на Палатине, превращенном в лупанарий, эти семь тысяч человек исполняют уже только полицейские функции. Тогда эта чрезмерная сила может лишь пестовать страх, оправдывающий ее существование. Репрессии прогрессируют и всегда находят свой конец в самих себе.