Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И в Ферапонтове ночь…
Никон не спит: стучит костылем по полу кельи, с чертями воюет…
И на Украине, в Чигирине, ночь…
Там никто не спит: пани гетманова в вишневом садочке с «молодшим» обнимается, пани Брюховецкая нянины московские сказки слушает, Гриць мечется в постельке, «Шумом» бредит… Петрусь с Явдохою женихается… девчата и парубки поют от зари до зари…
Но и на Москве в эту тихую летнюю ночь не все спят. Ровно в полночь тихо заскрипела калитка на подворье Печерского монастыря, загремело железо, и из калитки вышла женщина, вся закутанная в черном и сопровождаемая вооруженными людьми. На ногах женщины звякали кандалы…
– Ишь, лешие, лошадь выпустили! – соскочил со скамейки заспавшийся сторож подворья, которому со сна по звяканью кандалов померещилось, что это ушла с подворья стреноженная цепью лошадь.
Он бросился за мнимою лошадью и в изумлении развел руками: то была не лошадь, а закутанная черною фатою женщина с кандалами на ногах.
– Ишь ты, монатка, должно, проворовалась, – пробормотал он и снова пошел спать.
Да, то была действительно «монатка», которая «проворовалась гораздо»: «воровство ее знамое», как сегодня еще выразился о ней Алексей Михайлович в разговоре с патриархом Питиримом. Надо заметить, что в то время «воровство» означало совсем не то, что значит теперь: «воровством» тогда называли всякое государственное преступление, неповиновение, бунт, и оттого тех казаков, которые шли против правительства, называли «воровскими». Вот потому-то сегодня царь, разговаривая с патриархом о Морозовой, выразился: «Воровство-де ее знамое…»
Морозову это-то и вели под караулом из Печерского подворья. Разговор об ней у царя с патриархом был сегодня по следующему случаю. Игуменья Алексеевского монастыря, в котором заточена была сестра Морозовой княгиня Урусова, не раз заводила с патриархом речь о том, что вот-де у нее в монастыре «смиряют» княгиню Урусову, «волочат» каждый день ее, «аки мертвую, к четью-петью церковному», а она-де «вопит свою проповедь на весь мир» – и оттого на Москве «молва живет гораздо», да и «соблазн великий», потому-де вся Москва знает о ее «вельможии и породе». Да и о сестре-де ее, боярыне Морозовой, «велия молва живет»… Вот потому-то сегодня патриарх и говорил царю: «Советую я тебе, великий государь, боярыню ту Морозову вдовицу – кабы ты изволил опять дом ей отдать и на потребу ей дворов бы сотницу крестьян дал. А княгиню тоже бы князю отдал, так бы дело-то приличнее было. Женское их дело, что они, много смыслят! А об них многие знатные особы всего Московского государства соболезнуют, и это тебе, царскому величеству, не на корысть живет, а тебе же в убыток. Да и сынок твой родной, царевич Михаил, соболезнуя оным сестрам, частенько-таки, сказывают, к ним заезжает посмотреть сквозь решетку на их мученичество и слушает их с умилением: “Удивляет-де меня ваше страдание; одно только смущает меня: не знаю – за истину ли вы терпите”. А царь и говорит патриарху: «Давно бы я простил и пожаловал боярыню Морозову; но не знаешь ты лютости этой женщины. Как поведать тебе, сколь наругалась и ныне ругается Морозова-та! Много поделала она мне трудов и неудобств показала. Если не веришь моим словам, изволь сам испытать: призови ее к себе, спроси и сам узнаешь ее твердость. Начнешь ее истязать и вкусишь приятности ее… Потом я сделаю, что повелишь… А воровство ее знамое…»
Вследствие этого разговора и вели теперь к патриарху Морозову, чтобы он сам мог «вкусить ее приятности».
Тихо кругом по всей сонной Москве, только слышится роковое позвякиванье кандалов, да кое-где лай собаки, разбуженной этим звяканьем. Морозова идет, немного наклонив голову и как бы к чему-то прислушиваясь. Она вспоминает, как год тому назад она в сопровождении Акинфеюшки такою же летнею ночью шла к тюрьме Земского приказа навестить заключенного Стеньку Разина. Но теперь и она заключенница. Не одинаковы ли их вины перед Богом и Русскою землею? Да, одинаковы. И она, Федосья боярыня, такой же, как и Стенька, «воровской атаман», только тот шел против боярского богопротивного самовластья, а она идет против боярской богопротивной новой веры. И ее ждет такая же казнь, какая постигла Стеньку… Что ж! На то она пошла, на то взяла свой страннический посох, чтобы с ним добрести до могилы… А там она и Ванюшку своего встретит.
Только тогда, когда она шла к Стеньке, ветер шумел вершинами лип, и тот, к кому она тогда шла, сидя у тюремного окна, пел:
А она будет петь «песнь нову».
Проходя мимо своего дома, она взглянула на него. Дом стоял мрачным, пустынным, и ни в одном окне ни огонька, хотя бы лампадка теплилась, ничего нет… Да и кому там возжигать лампадки? Ее дом теперь стал выморочным и взят в казну великого государя… Только слышно, на дворе собаки жалобно воют, по хозяину тоскуют…
Морозову привели в Чудов монастырь и ввели во Вселенскую палату. Палата была тускло освещена, и Морозова увидела только несколько черных клобуков, но лиц их сначала не распознала… «Волци, – мелькнуло у нее в уме, – наемники не радят об овцах, и волци распудят стадо…» Увидев в переднем углу палаты новые образа, она отвела от них лицо и перекрестилась истово, глядя на небо, в потолок. Клобуки глядели на нее, но она им не кланялась: молодое, красивое, нежное лицо глядело на них гордо, как бы спрашивая: «Зачем вы здесь? Ваше место на большой дороге, в муромских лесах, но не здесь… И для чего я вам надоблюсь? Какое общение Христа с Велиаром?..» Она не хотела стоять волею и почти висела на руках державших ее стрелецких сотников… «Не буду стоять… это волци…»
Она скоро узнала, кто были эти «волци»: патриарх Питирим, краснощекий Павел-«оладейник», митрополит Крутицкий, Иоаким, архимандрит чудовский, и думный дворянин Ларион Иванов «со властями и градскими начальниками».
«Лифостротон, сущий лифостротон», – думалось Морозовой.
Патриарх, приблизясь к ней, взглянул своими старческими глазами в ее светлые, чистые детские глаза и покачал головой: «Жить бы только, жить бы такой молодой да Бога славить, – подумалось ему, – так нет… сама смерти взыскует…»
Старик тяжело вздохнул и снова глянул в светлые глаза, блестевшие из-под монашеского клобучка.
– Дочь моя, почто окаменело сердце твое? – спросил он тихо и ласково.
Морозова молчала… «Она же ответа не даде», – шевельнулось в сердце у старика. Митрополит Павел, архимандрит Иоаким и думный Ларион молча переглядывались: они уже «вкусили приятности» этого василиска и аспида с ангельским личиком…
– Камень, камень, – бормотал старый патриарх, качая головой.
«Камень… на сем камени созижду Церковь… О! Созижди, Господи!» – колотилось в сердце у вопрошаемой.
– Боярыня! – с силою сказал патриарх. – Оставь все твои нелепые начинания, присоединись к соборной церкви и ко всему российскому собору.
Боярыня вскинула на него своими ясными глазами.
– Мне некому исповедываться и не у кого причаститься, – тихо отвечала она.