Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Говори о самом себе, а не обобщай, на меня никакая живопись не влияла и повлиять не может.
Помнится, меня взял под защиту Заболоцкий, сказав, что на него давно и бесспорно влияла живопись Павла Филонова.
Завершая наш недлинный разговор, Шкловский помянул господина Маринетти. «Если бы лидер западных футуристов снова пожаловал к нам в гости, — сказал Виктор Борисович, — я не сомневаюсь, участники «Фланга» заняли бы позицию Хлебникова».
Виктор Борисович был, несомненно, прав, оптимистичное творчество «Фланга» — явление, безусловно, русское, только русское. Он это понял, и мы были ему за это благодарны.
Встреча закончилась, члены содружества вышли из аудитории, а заседание продолжалось, разговор о нас без нашего участия.
Мы направились к трамвайной остановке. Кто-то из нас полушутя поздравил Введенского с большим успехом.
— Иначе и быть не могло, — ответил Александр.
443 Нашего общего друга нельзя было упрекнуть в излишней скромности.
Прошло несколько лет. По указанию администрации приютившего нас Дома печати мы заменили название группы «Левый фланг» глуповатым словом «обэриуты», производным от ОБЭРИУ, что расшифровывалось примерно так: Объединение реального искусства.
Мы продолжали собираться, но не в комнате Хармса, как это бывало прежде, а в одной из гостиных Дома печати. И было нас теперь на трех обэриутов больше. К нам примкнули кинематографист А. Разумовский, прозаик Дойвбер Левин, поэт Николай Олейников.
Как-то Введенский нам сообщил, что в ленинградской Капелле намечен вечер Маяковского с непременным в те годы диспутом.
— Не мешало бы и нам выступить, не с критикой прочитанных стихов, а с чтением собственной декларации, — говорил он.
Идея понравилась. Черновой проект декларации было предложено подготовить Николаю Заболоцкому, автору статьи о поэзии ОБЭРИУ, помещенной в журнале «Афиши Дома печати».
Посетить Маяковского в номере, кажется «Европейской» гостиницы, согласился Даниил Хармс. Владимир Владимирович принял Хармса доброжелательно, однако от чтения составленного и всеми подписанного сочинения отказался.
— Я же услышу вашу декларацию в Капелле, этого вполне достаточно, — сказал Маяковский.
На следующий день семь обэриутов стояли на эстраде Капеллы (восьмой — Олейников — по служебно-дипломатическим соображениям выйти на эстраду отказался). Произнести декларацию с короткими примерами обэриутского творчества было поручено Введенскому.
Выйдя на авансцену и объяснив, что мы не самозванцы, а творческая секция Дома печати, он огласил результат нашего коллективного сочинения, что заняло минут двадцать. Неизбалованная подобными выступлениями публика слушала Введенского внимательно. Когда же Александр замолчал и присоединился к стоявшим на эстраде обэриутам, раздались отдельные негромкие хлопки.
444 За кулисами к нам подошел сопровождавший Маяковского Виктор Борисович.
— Эх, вы! — сказал он. — Когда мы были в вашем возрасте, мы такие шурум-бурум устраивали — всем жарко становилось. Это вам не Институт Истории Искусств. Словом, надо было иначе…
Как мы ни старались убедить Виктора Борисовича, что перед нами стояла узкоинформационная задача, он не сдавался».
«По правде говоря, каждый из нас был убежден, что Шкловский забыл институтскую встречу, а помянул Институт лишь после того, как мы ему напомнили, что уже знакомы.
— В вашем возрасте мы жили веселее, — продолжал Шкловский. — У нас без шурум-бурум не обходилось. Да и примеры меня не очень удовлетворили, можно было подобрать поинтереснее, поголосистее.
«Конечно, не помнит», — подумал я и тут же понял, что ошибся, — память у Шкловского оказалась не хуже нашей.
— Для таких выступлений, — говорил он, — необходим плакат. Не верите мне — спросите Владимира Владимировича. Здесь шапочка была бы уместнее, чем в Институте. Почему вы не в шапочке? — обратился он к Даниилу.
А Маяковский отнесся к выступлению иначе, сказал, что объединение его заинтересовало, и тогда же попросил прислать на адрес «Лефа» статью с обстоятельным рассказом об ОБЭРИУ и обэриутах.
Статья была написана разъездным корреспондентом «Комсомольской правды», но в «Лефе» не появилась.
Нашим противником оказался ведавший поэтическим отделом Осип Брик. Стало ясно, Маяковский смотрит на поэзию шире. Шире Брика смотрел на неё и Виктор Борисович».
Тут надо сделать отступление.
Явление скандала — очень сложное явление.
Беда в том, что художник, желая закатить пощёчину общественному вкусу, всегда рассчитывает на то, что общество ему ни пощёчин, ни тумаков давать не будет.
Пощёчина даётся. А потом общество не приходит на выставку «Двадцать лет работы», и пистолет греет руку, художник полон обиды, но до конца ничего ещё не прояснено.
Возвращаясь к очень искренней и очень несправедливой книге Карабчиевского, нужно сказать, что Маяковский одновременно очень хороший и очень неудачный пример скандалиста.
Есть давняя мысль о самоназначении элит.
Существует два пути в каждом деле. Пройти некоторый экзамен у предшественников. Как взятый для примера Сальватор Дали, перерисовавший по слухам весь музей Прадо, а потом занявшийся собственными экспериментами, и человек, что отбрасывает учёбу.
Второй путь, это путь человека, отменяющего классические законы, чтобы их не изучать и не превоходить, а сразу стать классиком. Стать им с тем багажом, что создаётся мгновенно или дан от природы.
Но вот в двадцатые было интереснее, чем сейчас — скажем, вместе с эпатажем опоязовцы могли сочетать академичность. Другое дело, что на них взросла потом та самая банда французских философов, про которых сказано, что с она гиканьем и свистом угоняют во тьму остатки здравого смысла.
Меня как раз и интересует эта грань. Где эпатаж в чистом виде, и больше ничего. И где эпатаж отваливается как шелуха, оставляя новаторскую конструкцию.
К примеру, знаменитый Параджанов вполне безумен. Он вообще внеморален — ворует столовое серебро у Катанянов, а потом раздаёт его кому-то. Когда умирает какой-то его родственник, то, улучив момент, когда вдова вышла из комнаты, то расписывает покойника золотой и синей красками под фараона, etc.
Где грань, да.
Маяковский создавался постепенно, будто финансовая репутация человека с банкнотой в один миллион фунтов стерлингов.
Критики могут ответить, но общество всегда инерционно.
И если критик, а пуще того читатель на диспуте задаёт неприятный вопрос, то можно сослаться на внешнюю силу.
Тут весь фокус, что академиков можно приструнить. Например, им можно ответить, как пишет тот же Карабчиевский: «Не один раз на публичных выступлениях, прочтя про себя записку, он объявляет: "А на это вам ответит ГПУ!"».
А в другое время можно сказать: "Вы с кем, мастера культуры? С этой омерзительной, отвратительной скотской властью или с нами, художниками, рискующими свободой?"
Для этого вовсе не нужно жить при страшной диктатуре — власть всегда похожа на руки брадобрея и всегда говорит со своими подданными на языке, похожем на арамейский.
И условный академист понимает, что попал как кур в ощип, как фрекен Бок перед Карлсоном.
Вот