Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нелепо было бы воспринимать все это буквально, разве что в Западной Виргинии, в среде безграмотных земледельцев, стихийно возникло подобие общины Брук Фарм, которую полвека спустя безуспешно пытались основать трасценденталисты. Или каким-то чудом возродились наивно-патриархальные времена, когда еще никто не знал, что такое собственность и что такое деньги. Но Фолкнер, само собой, на такое восприятие не рассчитывает. Будучи уверен в том, что его прекрасно поймут, он пишет не о начале XIX века, и даже не о начале XVII, а все о той же «американской мечте», которая во времени не закреплена.
«Не просто идея, но состояние, живое человеческое состояние, долженствующее возникнуть одновременно с рождением самой Америки, зачинающееся, создающееся и заключающееся в самом воздухе, в самом слове «Америка», состояние, которое мгновенно, тотчас же одухотворит всю землю, подобно воздуху или свету… Мечта, надежда, состояние, которые наши предки не завещали нам, своим наследникам и правопреемникам, но» скорее, завещали нас, своих потомков, мечте и надежде. Нам даже не было дано возможности принять или отвергнуть мечту, ибо мечта уже обладала и владела нами с самого рождения. Она не была нашим наследием, потому что мы были ее наследием, мысами, в чреде поколений, были унаследованы самой идеей мечты».
Это Фолкнер, эссе «О частной жизни», написанное в 1955 году. Как видим, двадцать лет назад, в иной, романной, форме и другими словами, автор по существу говорил то же. Невинность Сатпена, обнаруженная Квентином Компсоном, — это невинность безымянного Американца, нового Адама, человека, пришедшего в мир налегке и собирающегося накарябать своими заскорузлыми пальцами самые первые буквы на страницах книги жизни. Он исполнен решимости бросить вызов стихии, прорубиться сквозь чащу, продолбить каменную землю, осушить болото и построить дом; но совершенно не готов — внутренне, психологически — к тому, что на земле до него уже побывали люди, установили порядки, перед которыми его невинность и его воля могут оказаться не всесильными. И когда это знание неустранимо приходит, мечта утрачивается или, скорее, принимает уродливые формы. «То, что мы слышим теперь, — это какофония страха, умиротворенности и компромисса, напыщенный лепет; громкие и пустые слова, которые мы лишили какого бы то ни было смысла, — «свобода», «демократия», «патриотизм»; произнося их, мы… отчаянно пытаемся скрыть потерю от самих себя» — продолжение эссе о «Частной жизни», прямая и беспощадная национальная самокритика. А в романе тринадцатилетнему мальчишке, который не знал и даже не мог поверить, что землю можно разбить на участки, предстояло сделать и это, и еще более ошеломляющее открытие, о нем мы вскользь упомянули: «Он постиг разницу не только между белыми и черными, но начал понимать, что существует разница между белыми и белыми и что она измеряется отнюдь не способностью переставить с места на место наковальню, выдавить кому-нибудь глаза или выпить сколько влезет виски, а потом подняться и выйти из комнаты».
Вот исходная точка того пути, который привел Сатпена к гибели. Она заслужена им — как воздаяние за неискупимый грех. Но опять-таки совершенное им — не просто злодейство, и сам Сатпен — не просто человек, лишенный нравственного чувства. Его вина — это в большой степени и впрямь беда — не его личная, а целого общественного строя жизни, отнюдь не ограниченной «черным поясом». Так автор это и объясняет. Не к одной лишь «респектабельности», как показалось одному студенту Виргинского университета, стремится Сатпен, ему (это уже слова Фолкнера) «хотелось большего. Он стремился всем, отомстить так, как он это себе представлял, а кроме того, доказать, что человек бессмертен, что он не должен из-за искусственно созданных норм или же обстоятельств находиться в униженном положении по отношению к другим».
«Как он это себе представлял», — но представление выработал не сам, потому, возмущая наше чувство, Сатпен вызывает и сострадание, как исторически заблуждающийся и, следовательно, трагический герой.
Несомненно, его судьба — АМЕРИКАНСКАЯ трагедия, такая же, какую, допустим, переживал драйзеровский Клайд Гриффитс, еще один преступник и жертва одновременно. Или заглавный персонаж романа Фицджеральда — недаром этот ловчила-бутлегер, жульническим путем сколотивший себе огромное состояние, назван ВЕЛИКИМ Гэтсби.
Но почему Фолкнер говорит, что Сатпена «ждала трагедия в древнегреческом понимании этого слова»?
Только теперь и открывается вся грандиозность замысла. Оставь писатель своего героя на Юге, получился бы улучшенный вариант, положим, «Унесенных ветром». Изобрази он муку «нового Адама», получилось бы продолжение «Американской трагедии» или «Великого Гэтсби». Но Сатпен-южанин, Сатпен-американец — это и мифическая личность, то есть опять-таки Каждый, Любой.
Еще ничего не произошло, во всяком случае, мы ничего не успели узнать, как перед внутренним взором Квентина Компсона возникает — словно из-под расколовшейся земли, и даже запах серы не успел еще рассеяться, — устрашающая демоническая фигура и вместе со своим воинством начинает хозяйничать в округе: «ДА БУДЕТ САТПЕНОВА СОТНЯ, Сотня, как в незапамятные времена: ДА БУДЕТ СВЕТ». Так сразу раздвигается в бесконечность время, так язык романа, сохраняя здешнее звучание, переводится на язык Библии, откуда и взято