Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Штернберг сопроводил курсантку до её комнаты, пройдя через всю женскую часть общежития, удивительно тихого после отбоя, остановился у порога, помедлил и всё-таки вошёл вслед за девушкой, оставив дверь распахнутой.
Дана села на узкую кровать у стены, Штернберг — на единственный в комнате стул. Именно так, помнится, и начиналось его недостойное наставничество.
Из коридора доносились шаги часового. Его скука звучала как долгая низкая нота.
— А вот теперь рассказывайте, что у вас приключилось, — негромко велел Штернберг. — Только быстро. Иначе, когда я уйду, вам ещё от надзирательницы попадёт.
— Не попадёт, — Дана тихонько и как-то нервно засмеялась. — Та, которая дежурит сегодня, — она сама после отбоя отрубается, из пушки не разбудишь.
— Ладно, что у вас там за срочный разговор ко мне был?
Дана не торопилась отвечать. В её пристальном взгляде было незнакомое, жадное любопытство, природу которого Штернберг не мог понять до тех пор, пока не осознал, что в спешке покинул квартиру в своём домашнем, не предназначенном для чужих глаз, обличье. На нём не было той плотной, как змеиная чешуя, непроницаемо-чёрной эсэсовской шкуры, которая обеспечивала недосягаемость, неподсудность и неуязвимость. Он мгновенно испытал то леденящее, граничащее со страхом чувство, какое мог бы испытать воин, оставшийся перед боем без доспехов, или католический священник, вынужденный читать проповедь без сутаны. Никогда ещё он не казался себе таким незащищённым. Сейчас он был сам по себе, отдельно от той стальной мощи, представителем которой привык себя ощущать, — в своей распахнутой на груди лёгкой белой рубахе с закатанными до локтей рукавами, штатских брюках и мягких туфлях из тонкой кожи. Штернберг чувствовал, как изучающий взгляд девушки, сначала прикованный к золотому языческому амулету в проёме распахнутой рубашки, скользит по его плечам, по жилистым предплечьям, густо поросшим прозрачной золотистой шерстью, по точёным запястьям и кистям, задерживается на левой руке, исполосованной тонкими белыми шрамами, идёт по плавной линии поджарого бедра до угловатого колена и дальше, до стройных щиколоток и длинных узких ступней. Дана едва заметно улыбнулась: вероятно, она по достоинству оценила архитектонику этого долгого тела, разнообразными тренировками превращённого в совершенный механизм, стройный и рациональный, как контрфорсы готического собора.
Штернберг стащил очки, достал из кармана платок и принялся с силой тереть круглые линзы.
— Дана, у меня нет времени сидеть и ждать, когда вы, наконец, заговорите. Либо вы без промедления выкладываете вашу проблему, либо я ухожу. И стоило вам тогда беспокоить меня в столь поздний час? — Он впечатал в переносицу очки и строго взглянул на неё.
— Это очень важно, — отрывисто произнесла Дана, отводя глаза. — Сейчас. Подождите, пожалуйста… — Она вздохнула, глубоким, прерывистым нервным вздохом. — Доктор Штернберг, только, пожалуйста, обещайте, что не будете сердиться, если я скажу… Обещаете?
— Обещаю, — тихо ответил он, почему-то внутренне обмирая, как перед прыжком в пустоту.
— В общем, я не поеду ни на какое новое место работы, доктор Штернберг. Я не могу. Я хочу остаться здесь.
— Почему? — осторожно спросил он.
— Я хочу остаться здесь.
— Дана, вы же знаете, ваши желания здесь ничего не решают, — как можно мягче возразил он. — Вы без пяти минут готовый специалист, вы направитесь туда, где ваше присутствие будет целесообразным. Придётся подчиниться. В данном случае подчиниться — выгодно.
— Я не могу отсюда уехать, — глухо говорила она, мотая низко опущенной головой, потирая сведённые плечи, дрожащие, будто от холода. — Понимаете… В общем… простите, это так ужасно, я не знаю, что делать… я люблю вас.
Тишина развернулась тонко звенящей металлической сетью. Едва слышно звенела раскалённая нить яркой лампы под высоким потолком, укромно звенел случайный комар, вдоволь напившийся расовоценной крови и благополучно избежавший хлопка. Свет стелился от порога распахнутой двери в сумрак коридора.
— Я люблю вас, — чуть громче повторила Дана, не поднимая взъерошенной головы.
Вот так. Штернберг сидел неподвижно, слушая стук собственного сердца. Вот так. Ты ведь что-то такое и подозревал. Да что там, ты ведь давно именно этого и ждал. Маленькая храбрая Дана. А ты, дрянь, до сих пор даже себе боишься признаться…
Штернберг передвинул стул и сел напротив курсантки.
— Дана, послушайте, — произнёс он очень-очень спокойно (умный, хладнокровный оберштурмбанфюрер СС доктор Штернберг, заковавший в кандалы похотливого неврастеника, уже вовсю бившегося в припадке). — Дана, давайте разберёмся. Для начала посмотрите на меня.
Она подняла голову. Глаза её были сухие, но огромные, словно обведённые тьмой, совершенно дикие.
По коридору прошёл часовой, вопросительно заглядывая в открытую дверь. Штернберг строго кивнул ему: мол, всё под контролем, так надо, иди.
— Дана, посмотрите внимательно вот на это, — он нарочно перекосил на носу очки, не сводя с неё ломаного взгляда, — и, самое главное, вот на это, — он протянул левую руку, указывая другой на эсэсовское серебряное кольцо с черепом. — Такие, как я, разработали план концлагеря Равенсбрюк, со всеми штрафблоками и крематориями. Просто делали свою работу. Как я делаю свою. Подобные мне потом пришли руководить этим и многими другими концлагерями. Просто выполнять свой долг. Как я выполняю свой. Моя доля в общем деле не такая грязная, как их доля, просто потому, что я — животное более высокоразвитое, по сравнению с тем же оберштурмфюрером Ланге. Пригодное для более тонкой работы. Нам — мне, Ланге, Зурену, — всем вместе и каждому в отдельности, можно лишь сдаться. Но любить нас, Боже мой, решительно не за что… Мы — остро заточенный нож в руках помешанного на мести государства. И только. Дана, причина кроется вовсе не во мне, а в том особом мире, что я для вас сейчас представляю. В новом мире, который вам недавно открылся: в разнообразных науках, в книгах, в музыке, в обыкновенном человеческом общении, в красивых вещах, наконец… Всё это действительно достойно любви — но я здесь совершенно ни при чём. Не я всё это создал. Я лишь временно был для вас провожатым, вроде гида в Лувре. Дальше вы сможете идти самостоятельно. Вам это вполне по силам.
— Нет, дело совсем не в этом, — тихо сказала Дана. — То есть да, в этом, конечно, тоже… Но это не имеет значения. Всё равно это всё — вы, — она улыбнулась почти торжественно. — Вот смотрите: музыка — в ваших пальцах. Они создают музыку, они и есть музыка. Ваши глаза прочли такую уйму книг, что мне даже не вообразить. И эти книги теперь — часть вас. И ваши огромные знания — тоже часть вас. Даже это золото, которое вы носите… вы и сами — будто из золота… — Она вдруг протянула руку, почти коснувшись его длинной чёлки. Штернберг отпрянул, словно боясь обжечься. — И то, что вы никогда не наказываете курсантов и другим не позволяете, и что вы меня даже за нож простили, — торопливо, глотая слоги, говорила Дана, — это всё тоже в вас. Вот здесь. — Она приложила тёплую ладошку слева от его золотого амулета в виде солнца с лучами-молниями, и на сей раз Штернберг не успел, да и не захотел отстраниться. Но она не отнимала ладони, и он всё-таки отодвинулся. Девушка осторожно сжала пальцы протянутой руки, словно поймав в угловатый кулачок отчаянное биение его сердца.