Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он возвращается к осмотру теперь уже обезглавленного трупа. Небрежно ткнув скальпелем в грудь под соском, он замечает: «Каково ваше мнение, герр Франкенштейн? Это ли не идеал женщины? От шеи и ниже, все необходимые и лакомые части тела остались; мышиный мозг и болтливый рот — удалены. Образец жены для медика!» Аудитория снова гогочет.
Несмотря на свой грубый юмор, когда доходит до вскрытия, тут фон Трёльч мастер: ни один орган не поврежден. Даже печень он извлекает целиком. Каждый орган он ловко бросает в банку — «просолиться», как он выражается. Удаление каждого внутреннего органа сопровождается дурной шуткой; впрочем, это далеко не простое зубоскальство. Его цель — избавить новичков от благоговейного ужаса, который неизбежно внушает им человеческий труп. Даже если это труп преступника или нищего, многие не решаются резать, словно мертвое тело способно чувствовать боль. Избавиться от подобного суеверия трудно. Он признался мне по секрету, что первым делом преподаватель должен приучить этих мальчишек хладнокровно делать то, что требует от них профессия.
Он быстро производит вскрытие, от горла и ниже, называя органы и объясняя внутреннее строение тела. Потом происходит неожиданное. Отсекая матку, он обнаруживает, что эта уличная красотка беременна. Мне уже встречалось подобное. Женщины, трупы которых доставляли из тюрем, часто оказывались беременны; тюремные надзиратели устраивали себе личный гарем из этих проституток. Фон Трёльч тут же разрезает матку, чтобы продемонстрировать нам содержимое. Плоду третий месяц. «Дуреха! — замечает он. — Могла бы заявить о беременности и спасти шею. Но — тсс! Не говорите палачу! Не то потребует, чтобы ему заплатили вдвое».
Я держу матку на поднятых руках, чтобы всем в театре было видно, и думаю про себя: «Как чудовищно существо, которое у меня в руках; оно больше похоже на рыбу, чем на человека». Слава богу, что мы не видим, какие мы отвратительные в утробе. Даже прекрасный Адонис на пороге жизни похож на горгулью.
Мы упорно занимаемся весь день, пока не начинает меркнуть свет в окнах. Покидая анатомический театр, мы представляем собой жуткое зрелище: галоши в ошметках внутренностей, фартуки в пятнах крови. Снова оказавшись на свету двора, запеваем «Песнь червя», любимый гимн прозекторов.
Представь, какой громадный скачок в истории совершили мы за одно-единственное занятие! За эти несколько часов мои сокурсники и я узнали об устройстве и функционировании нашего организма больше, чем было известно об этом Платону, Аристотелю или Моисею. Я откровенно не понимаю, как человечество столь долго жило в таком невежестве. Прямо под нашей кожей был мир, который ждал открытия. Но лишь когда мы набрались смелости взять в руки скальпель, мы вышли из тьмы к свету. Теперь мы ясно видим, что внутри живое существо не отличается от какого-нибудь твоего автомата, отец. Вместо шестеренок и рычажков у нас мышцы, сухожилия и суставы, взаимодействующие с математической четкостью, только и всего. И всякий раз, как мы делаем вскрытие, мы узнаем что-то новое об этом взаимодействии и о том, как его улучшить.
Я сделаю все, чтобы в этом году провести каникулы дома. Хотя бы для того, чтобы наконец отмыться, побриться и посетить парикмахера. Ты не представляешь, в какое пугало превратился твой сын. Я жил, как отшельник в конуре, построенной из книг. Когда вернусь домой, буду три дня отмокать в самой большой ванне, какая найдется в замке, и гонять прислугу, чтобы почаще меняла горячую воду.
Твой вечно благодарный сын,
Виктор
Письма от Виктора приходили непрерывно, не меньше одного в месяц, а иногда и по три. Во всех сообщалось о его успехах в университете и его растущем увлечении химией. Это было слабым оправданием его затянувшегося отсутствия. Миновал год и большая часть следующего, прежде чем он мимолетно упомянул обо мне. «Передай привет моей сестре», — небрежно добавил он, видно, это пришло ему в голову в последнюю минуту, в конце письма, полного подробностей о лекциях и опытах. Сестра. Он прекрасно знал, каким ознобом отзовется во мне подобное обращение того, кто был и, возможно, останется навсегда единственным моим возлюбленным. И все же это было признаком странной перемены. Я снова существовала для него! Я, с кем он совершал ритуалы химической женитьбы. Теперь он милостиво соизволил признать мое существование, которое его виновная совесть прежде пыталась забыть. В чем причина? Не в желании ли сближения? Вчитавшись повнимательней, я решила, что нет. Тут было что-то более тревожащее: бездушие, которое давало ему незаслуженное ощущение невиновности, о чем он и заявлял, словно его больше не интересовало, что его обвинительница может думать иначе. Я обратила внимание на то, что в письмах, в которых он столь небрежно упоминал обо мне, присутствует кое-что еще: растущее осознание полной независимости от учителей, которые сформировали его взгляды. На втором году учебы в университете даже в отношениях с его любимым профессором Вальдманом наметился холодок. Он жаловался, что слишком устал от всего, чем заставляли его заниматься профессора. И потому он подумывает куда-нибудь переселиться из университета. Поскольку об этом было упомянуто в связи с его намерением возвратиться в Женеву в конце учебного года, мы с отцом решили, что он снова будет жить дома. Но не тут-то было. В последующих письмах он дал ясно понять, что планирует лишь какое-то время пожить в Бельриве, как любой заезжий гость.
— Вздор! — заявил отец, приняв такое поведение Виктора за нежелание доставлять нам излишние хлопоты, — Что за глупая скромность! Отпиши ему. Скажи, что его возвращение будет как нельзя кстати. Пора Бельриву вновь зажить полной жизнью.
Я покорно, но в крайне сдержанных выражениях написала Виктору, что отец собирается по случаю его приезда домой устроить в замке грандиозное soiree. На что Виктор ответил столь коротко и резко, что я воздержалась показывать его письмо отцу. «Прошу тебя сделать все возможное, чтобы избавить меня от этого мучения. Менее всего я хотел бы провести вечер в бессмысленной болтовне с невежественной ордой сплетников и бездельников. Я настолько погружен в свои занятия, что ни с кем не могу общаться, кроме людей науки, и даже тогда только с лучшими из них. Я соглашусь, если отец настаивает, встретиться с группой избранных, чтобы продемонстрировать им кое-что из того, над чем я работаю. Но ты должна понимать, что большая часть моей работы пока находится на стадии эксперимента; и я еще многое не готов раскрыть».
Такой ответ не только не разочаровал отца, но, напротив, он даже загорелся идеей пригласить избранное общество, как предлагал Виктор. «Прекрасно, — с воодушевлением согласился он, — мы созовем для Виктора выдающихся людей. Должны быть представлены все школы».
Но кто должен был устраивать столь примечательный званый вечер? Пришлось мне, как новой госпоже Бельрива, составлять список гостей и рассылать приглашения. Эта крайне неприятная задача стала первым моим испытанием как хозяйки в доме барона. В течение недели я разослала в Женевскую академию и университеты Берна и Лозанны приглашения примерно дюжине знаменитых естествоиспытателей и медиков, знакомых отца, на прием по случаю приезда Виктора. Каждое утро за завтраком отец пытал меня расспросами относительно предстоящего суаре. Сколько человек приняли приглашение? — интересовался он. Сколько всего человек прибудет в замок? Что говорит Селеста, не нужно ли нанять еще людей на кухню? Гордость, которую испытывал отец от того, что его сын предстанет перед столь выдающимся собранием, подействовала на его поникший было дух, как целительный бальзам. Что до меня, то я трепетала при мысли, что Виктор возвращается. Я стала готовиться — или, лучше сказать, вооружаться? — за несколько недель до означенного события. Разве что не репетировала встречу, как актриса, ожидающая за кулисами сигнала к выходу на сцену. Оденусь строго, чуть ли не как на похороны. Буду держаться холодно, а может, в первый день даже вообще не покину свою комнату. Говорить буду мало, и только безразлично-вежливо. Не стану ничего спрашивать ни о его занятиях, ни о его планах, не буду проявлять интереса, если он сам начнет рассказывать. По каждой интонации, по каждому моему жесту он должен понять, что не прощен. Но я соглашусь, если он попросит об этом, поговорить с ним наедине и тогда облегчу душу.