Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Марваза от той ямы уводили с трудом: бедняге все сосед мерещился, и каид принялся дергать чью-то ногу, выкликая дядю Ваддаха. Хорошо, нашлись добрые люди, помогли Рафику утащить ятрибца с глаз долой: поговаривали, что сумеречники отлавливали сумасшедших и убивали. Безумцев и впрямь развелось много, и люди то и дело вздрагивали, если кто-то поблизости начинал громко кричать.
Вот и этот орет и болтается в руке, куда ж ты рвешься, дурачок, несмышленыш, коня мне пугаешь…
– Ты безумен, во имя Всевышнего! – цепко удерживая дрыгающегося юнца, строго выговорил Хунайн. – Или ты из местных?..
Задавая вопрос, каид незаметно потянулся к джамбии: если местный, не надо длить пустых разговоров, мальчика нужно убить быстро. Не тащить же его в сарай на окраине – хотя по шарийа ему как раз полагался сарай и огонь, за человеческие-то жертвоприношения…
– Меня зовут Абид! – отчаянно заверещал юнец. – Абид, Абид! Я свой, свой, клянусь Всевышним!
– А что здесь делаешь, о Абид? – кладя руку на рукоять кинжала, тихо спросил Хунайн.
Местные тоже кричали и молились, призывая Всевышнего.
– Разве ты не знаешь, о Абид, что обозным запрещено входить в предместье? Из какого ты племени?
Парнишка разом прекратил орать и уставился на руку каида. Видно, все понял. Лицо помертвело, на глазах выступили слезы.
– Я… дяденька-ааа…
Хунайн вздохнул и со скрипом вытащил кинжал из ножен. Лучше нож, чем сарай и огонь. Да простит тебя Всевышний, Абид.
– Дя… дя… дяденька-аа… – придушенно застонал мальчишка, судорожно цепляясь за ворот, – каид легонько приподнял его за шкирку, чтобы не промахнуться и завершить дело без проволочек.
– Хуна-ааайн! Хуна-ааайн! – донеслось с другого конца улицы.
Ага, ребята подтянулись. Куфанец приподнялся в стременах и помахал джамбией: щас, мол, подождите, я вот только здесь разберусь.
Мальчишка, пользуясь его неустойчивой посадкой, дернул, как раненый орикс, – и с треском ветхой ткани капюшон оторвался. В руке у куфанца остался полосатый лоскут, а парнишка со всех ног припустил вниз по улице – прочь от нагоняющих гвардейцев.
– Абдулла! Муса! – заорал он подскакивающим ханаттани. – Валите паршивца!
Свистнул дротик – бедуин упал и перекатился в пыли. Увернулся! И хорьком метнулся в калитку в дувале.
Тьфу ты…
– Да ну его, – тяжело спешиваясь за дротиком, пробормотал ханетта. – Все одно спалят вместе с домами. Надо бы уходить отсюда, я видел, как аррада с нафтой к кварталу подкатывают…
Сплюнув под стремя, Хунайн пожал плечами. И с сожалением развернул коня. Напоследок, из чувства долга, встал в стременах: через забор заглянуть, вдруг парень там прячется.
Посмотрев, куфанец перегнулся пополам и сблевал наземь.
Ибо за забором оказался не сад.
За забором открывался глазам обширный двор, сплошь утыканный столбами и кольями. Недавно врытыми, черные отвалы земли у подножий не успели просохнуть. На прибитых к столбам низких перекладинах висели красные, обгоревшие на солнце люди с вываленными языками. У колышков скрючились дети, намертво прикрученные за шею и локти. Над каждым покачивалась перечеркнутая плетенка «глаза».
Заглянувший в адский сад Муса тихо присвистнул:
– На солнце, что ль, умирали?
Молоденького ханетту никакие здешние ужасы не брали. Впрочем, Муса рассказывал, что в Ханатте его мать заживо сожгли на погребальном костре отца – прям у него, шестилетнего, на глазах. А после этого Муса пару лет жил в трущобах на окраине большого города – и там каждый день десятки людей от голода дохли, тоже у него на глазах. И трупы оставались на солнышке гнить, и не убирал их никто. Так что выловившим его работорговцам мальчишка целовал руки: те хоть кормили раз в два дня…
Отблевавшись, Хунайн утер выбитые рвотой слезы и пробормотал:
– Уходим. Пусть здесь все очистит огонь, во имя Всевышнего, Милостивого, Милосердного.
Словно в ответ на его слова, невдалеке послышались свист и грохот взрыва. Над плоскими крышами взметнулось пламя, взвились черные клубы дыма. И тут же небо огненной дугой прочертил следующий горшок с нафтой.
Каид со спутниками переглянулись и приняли в галоп.
* * *
Окрестности Хаджара, неделю спустя
Странная, словно колокольчики над гробом играли, музыка вгоняла в неприятное оцепенение. Медленные, далеко отстоящие друг от друга звоны тихо плыли в ночи и не желали складываться в привычную мелодию. И что-то шептали, шептали засыпающему разуму. Словно напевали кладбищенскую колыбельную – хотя колыбельные не играют на фарфоровых шариках тоненькими деревянными палочками…
Абид встряхнулся: что-то и впрямь его куда-то затянуло. Никаких шариков и палочек он не видел, конечно.
Юноша устроился за сыпучим отвалом земли, оставшимся после рытья канавы. Точнее, рва. Рва, отгораживающего сумеречный лагерь. Рвущиеся под ночным ветром шатры стояли неплотно, и Абид ясно видел освещенную факелами площадь – там-то все и происходило.
Впрочем, что происходило, юноша так и не смог взять в толк.
Музыкантш-аураннок он видел отлично. Женщины склонялись над огромными, в два локтя шириной, длинными досками с натянутыми струнами и когтили их лапками в острых металлических напальчниках. Видимо, эти-то доски и распространяли жутковатые тихие звоны – бр-рр…
Джунайдову сумеречницу тоже трудно было не увидеть: она сидела на тростниковой циновке у растянутого белого полотнища со знаком в виде длинноногой птицы.
А Тарик сидел рядом с ней. И еще с одной сумеречной женщиной в зелено-белом шелковом платье.
Женщина в зелено-белом плакала. Совсем как человеческая. Раскачивалась из стороны в сторону, закрывалась рукавами. Невольницы то и дело подавали ей платки – и тоже плакали.
Абиду становилось все страшнее и страшнее. То ли от нездешней, непривычной музыки. То ли от вида толпы сумеречников. Они все подходили и подходили к краю циновки – высокие, длинные, в полном вооружении. И кланялись. Сначала Тарику. А потом плачущей бело-зеленой женщине. Потом вставали, отходили, и на месте отошедшего возникал следующий сумеречник.
А возможно, страшно было от того, что нерегиль сидел не в привычном черном, а в совершенно белом кафтане. Как призрак в саване. Белый и неподвижный.
Странное что-то творится, очень странное… Не зря госпоже Нум донесли соглядатаи: что-то непонятное происходит в сумеречном лагере в ночь перед штурмом Хаджара. А госпожа Нум – она же ж любопытная, как та кошка! Да простит ее Всевышний, сколько серебра пронырам из барида и шурты отдано, это ж страшно подумать! Лучше бы госпожа Нум отдала все это серебро ему, Абиду!
А что? Разве не Абид поставляет в харим новости? Женщин-то из лагеря не выпускают, вот и приходится бегать, чтобы удовлетворить их ненасытное любопытство! Вот сегодня, к примеру, – он ведь чуть не погиб в предместье! И как глупо вышло: свои же чуть не зарезали! Зато двадцать дирхемов за новости заработал, вот. А потом ему еще тридцать шесть накидали сердобольные женщины за рассказ про страшный двор с кольями и мертвыми детишками – все охали и ахали, и жалели Абида, натерпевшегося во время отважной вылазки в дома нечестивых карматов.