Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кроме того, у нее болело еще и горло, словно кто-то пытался свернуть ей шею. И вот это напугало ее по-настоящему и заставило вспомнить все, что случилось.
Она сидела в кресле в комнате отдыха, читала и пыталась расслабиться…
А дальше все начало происходить с неимоверной быстротой. Дверь из коридора открылась, и в комнату вошел санитар. Она решила, что он пришел удостовериться, что с ней все в порядке, и даже не подняла головы. И тут он быстро к ней приблизился…
Он схватил ее за горло, глубоко впившись пальцами в шею. Естественно, она начала сопротивляться, пытаясь высвободиться, но он не давал ей этого сделать.
И это было последнее, что она помнила.
Неудивительно, что у нее болело горло, однако вряд ли он пытался ее задушить.
«Но кто это был?» Этот вопрос раздался словно со стороны, ибо она совершенно не собиралась его озвучивать. Она уже перестала обращать внимание на свой испуганный голос.
А теперь она лежала голая. Что еще он мог с ней сделать? И где она находится?
А где он?
Она точно знала, что он ее не изнасиловал, но раздел и, возможно, надругался над ее телом. Ведь он мог сделать с ней все что угодно. Он мог прикасаться к ее груди, лицу, запускать свои пальцы внутрь нее…
«Нет! Я не потеряю самообладания!»
Она стала глубоко дышать, не обращая внимания на то, что звук ее дыхания раздается по всему помещению. В конце концов, она была здесь одна.
Кто так поступил с ней?
Она снова начала всматриваться в темноту. Света в ее темнице стало определенно больше, и она начала отчетливее различать более темные и светлые предметы; теперь она уже не сомневалась в том, что находится на свалке. Слева от нее громоздилась огромная гора стульев и столов.
Рядом была свалена целая куча стоек для капельниц, и тогда она догадалась, что все еще находится в больнице.
Она, насколько могла, повернула голову вправо и увидела металлические столы — один, два, три, — расположенные с равными интервалами по всей длине комнаты, в окружении коробок, ящиков, а также перевернутых столов и стульев. И тогда она поняла, к чему привязана, и ее тревога уступила место ужасу.
Она лежала на секционном столе.
— Господи боже мой! — выдохнула она, чувствуя, с каким трудом вырываются слова из ее поврежденного горла.
Резко вращая головой, она оглядела помещение, внезапно отчетливо осознав, что все, кто попадает на секционный стол, неизбежно подвергаются вскрытию. Она снова начала ерзать из стороны в сторону, пытаясь высвободиться, одновременно осознавая бесплодность своих попыток. Однако ей нечего было терять, кроме нескольких лишних капель крови. Она кряхтя извивалась налево и направо, но все ее усилия были безуспешны.
Наконец она сдалась, и у нее на глазах выступили слезы. Она сомкнула веки, потом вновь открыла и почувствовала, как по щекам стекают капли. В комнате стало еще светлее, и ее взгляд опять остановился на куче сваленных стульев.
Но на этот раз она разглядела Мартина Пендреда, который сидел и молча наблюдал за ней.
— Я уже все знаю, Джон. — Обыденность тона каким-то образом его успокоила. — Это действительно Пендред?
Ему не хотелось это подтверждать, словно само произнесение имени этого человека могло спровоцировать его на злонамеренные действия.
— Да, боюсь, что так.
— Но я не понимаю. Значит, мы ошибались? Значит, все эти убийства были совершены Пендредом?
Это был один из тех вопросов, которые он постоянно задавал себе и на которые неизменно давал один и тот же ответ.
— Нет, Пендред не убивал Дженни Мюир, Патрика Уилмса и Уилсона Милроя.
— Тогда что происходит? Зачем он похитил Елену?
Еще один замечательный вопрос, только ответить на него было труднее.
— Я думаю, может, у него начался психоз на почве стресса — сначала арест, потом облава…
— Это значит… — Она не договорила, но он понял ее без слов — «что он может ее убить?»
— Да, — полувсхлипнул-полувыдохнул он.
— А что делает Гомер? — помолчав, спросила она.
— Наводнил больницу и округу полицией. Он уверен, что Пендред прячется где-то поблизости.
Она не могла не одобрить эту стратегию; это было обычной процедурой, учитывая те сведения, которыми обладал Гомер. Только она сомневалась, что такого необычного человека можно поймать при помощи обычных методов.
— Ты можешь выйти? — спросила она.
Он сидел в своем кабинете и не мог ни на чем сосредоточиться, а этим можно было заниматься в любом месте.
— Конечно.
— Мартин?
Он не только не ответил, но даже не отреагировал. С таким же успехом он мог бы быть глухим, а она немой и невидимой — с той лишь разницей, что он ее видел. Видел ее всю.
— Мартин?
Комната была уже довольно хорошо освещена благодаря дневному свету, лившемуся через грязные тонированные стекла окон, расположенных справа от Елены. Она пыталась догадаться, сколько могло быть времени, потому что, несмотря на страх, уже начинала испытывать голод.
— Мартин, я знаю, что ты меня слышишь.
Однако он по-прежнему отказывался признавать это. Он находился почти за пределами ее видимости, и, для того чтобы разглядеть его, ей приходилось так вытягивать и выворачивать шею, что ее рана на груди начинала нестерпимо болеть. Она видела только неподвижный контур его фигуры, будучи не в силах разглядеть черты, и лишь сознавала его присутствие.
— Я не понимаю, зачем ты это делаешь, Мартин, да и не хочу понимать. Я просто хочу, чтобы ты меня отпустил.
Фигура, которую она смутно различала своим боковым зрением, не отреагировала.
— Если ты меня отпустишь, Мартин, против тебя не будет выдвинуто никаких обвинений. Если я сейчас смогу отсюда уйти, ты останешься на свободе.
Но даже эта откровенная ложь не произвела на него ни малейшего впечатления.
В комнате снова воцарилась тишина, продлившаяся не то полминуты, не то полжизни.
— Мне надо в уборную, Мартин, — через некоторое время робко попросила она. — Мартин? — окликнула она его снова, когда он не ответил.
Он по-прежнему сидел на месте не шевелясь, и, судя по всему, просьба Елены его нисколько не тронула.
— Я знал, что ты не сможешь не вернуться ко мне, Беверли.
Из любых других уст это прозвучало бы пошло, но только не из уст Пинкуса, чему, как решил Айзенменгер, способствовала его улыбка; она намекала на самоиронию и ни на что другое.
— Если ты думаешь, что дело в твоей неотразимой красоте, ты глубоко заблуждаешься, Малькольм.