Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кранихфельд водил нас, медиков, также к Русту, но этот не принял нас; мы узнали потом, что Кранихфельд был ему не по нутру. Впрочем, жена Руста приняла нас и объявила, что муж после подагрического припадка лежит в истерике и принять нас не может, а мы хотели было испросить у него позволения посещать Charite во время утренних и вечерних визитов ее ординаторов (штаб-лекарей, Stabsarzte), что никому из учащихся не дозволялось.
Вскоре Кранихфельд не преминул отличиться следующими подвигами.
Во-первых, он распорядился втайне у хозяев наших квартир, чтобы они не давали на руки ключей от входных дверей, как это обыкновенно делалось, когда квартирант отлучался вечером и не надеялся возвратиться рано домой. Все ли наши хозяева получили от Кранихфельда эту инструкцию – не знаю, но один из нас, Крюков (потом профессор филологии в Москве), случайно сделал открытие. Хозяйка его на требование Крюкова выдать ему ключ от уличной двери на ночь сказала, что собственно она не должна бы этого делать.
– Это почему? – спросил Крюков.
– Да профессор Кранихфельд запретил, – отвечала она, улыбаясь. Крюков не утерпел, побежал к Кранихфельду за объяснением.
– Я узнал, – говорил ему Кранихфельд, – что вы часто отлучаетесь из дома ночью. – Да потом, слово за слово, встречая противоречия, вдруг и бухни: – Вот такие-то русские, г. Крюков, как вы, и дошли до самого страшного из преступлений: до цареубийства!
– Цареубийства! – восклицает Крюков. – Дамы, русские, никогда и не слыхивали у нас о таком преступлении.
– А смерть Павла I? – возражает Кранихфельд.
– Как! Что вы говорите, г. профессор! – горячится Крюков. – Да разве это могло быть? Мы об этом ничего не знаем и никогда не слыхали.
Кранихфельд оцепенел, увидев, что попал впросак.
С тех пор он оставил и Крюкова, и всех нас в покое.
Я опасался также встретить в Кранихфельде второго Василия Матвеевича Перевощикова, но напротив, Кранихфельд не мог нахвалиться моим прилежанием в посещении госпиталей, анатомического театра и лекций.
Лекции Кранихфельда даже для того времени, когда еще сильно господствовали в умах разные философские бредни, считались допотопными. Рассказывали, например, о такого рода пассаже.
– Природа, – утверждал Кранихфельд на одной лекции, – представляет нам всюду выражение трех основных христианских добродетелей: веры, надежды и любви. Так, целый класс млекопитающих служит представителем первой из них – веры; земноводные как бы олицетворяют надежду, а птицы – любовь.
Этот мистический сумбур в голове Кранихфельда не препятствовал ему, однако же, быть довольно порядочным окулистом того времени.
Он делал отчетливо и довольно хорошо извлечение катаракты (хрусталика) и круга глазного зрачка и т. п.
Владычество Кранихфельда над нами продолжалось недолго. С отставкою князя Ливена и с вступлением в министерство гр. С. С. Уварова уволен был от нас и Кранихфельд. Место его заступил генерал Мансуров[272]; при нем мы получили прибавку жалованья и освободились совершенно от нравственной опеки.
Во время нашего пребывания в Берлине приезжал император Николай, остановился у посла Рибопьера и велел явиться туда всем русским.
Я занемог в это время простудою и не мог явиться.
Явилось много других, и между прочими некоторые поляки; на одном из них остановился взор императора.
– Почему это вы носите усы? – спросил строго государь, подойдя близко к сконфуженному усачу.
– Я с Волыни, – ответил он чуть слышно.
– С Волыни или не с Волыни, все равно; вы – русский и должны знать, что в России усы позволено носить только военным, – громким и внушительным голосом произнес государь. – Обрить! – крикнул он, обратясь к Рибопьеру и показывая рукою на несчастного волынца.
Тотчас же пригласили этого раба Божьего в боковую комнату, посадили и обрили.
Если бы великие мира сего были сердцеведами и могли бы видеть глубокую затаенную злобу молодых людей, присутствовавших при этой возмутительной сцене, то преследователей человеческой свободы булавочными уколами, мне кажется, давно не существовало бы. Да, эти булавочные уколы в виде запретов ношения бороды и усов, курения табака на улицах и т. п. отравляют жизнь не менее административных высылок. Но мне еще не раз придется затронуть этот кошмар русского царства.
В Берлине прежде всего мне надо было распорядиться с домашнею жизнью. Денег оказалось, по моим соображениям, несмотря на излишнюю покупку фуляров в Гамбурге, достаточно до конца семестра, то есть до нового жалованья. Я нанял квартиру на улице Charite, у вдовы какого-то мелкого чиновника. Помещение мое состояло из одной, но весьма просторной комнаты, отделенной наглухо забитою дверью от хозяйского помещения. Семейство вдовы состояло из подростков, одной дочери и мальчика сына, настоящего берлинского Strassenjunge[273], подававшего надежду сделаться впоследствии настоящим Berliner Louis[274].
Мебель моя состояла из кровати, софы, пяти-шести стульев, шкафа, стола и комода, – увы! как оказалось после – плохо запиравшегося. В этот злосчастный комод я и положил вместе с другими вещами бумажник с прусскими ассигнациями, пересчитав их предварительно не один раз. Что касается до пищи и питья, то оказалось, что я гораздо легче мог найти себе приют, чем отыскать хотя сколько-нибудь сносный способ питания моего тела.
В Дерпте, на мойеровском столе, простом и питательном, я отвык от трактирной кухни, и одно воспоминание о рисовой каше с снятым молоком, водянистом супе и твердом, как подошва, жарком, доставлявшихся нам в трех глиняных судках из трактира Гохштетера, в первый семестр нашего пребывания в Дерпте, – уже одно, говорю, воспоминание об этих кулинарных прелестях возбуждало во мне отвращение к пище и тошноту, и я рад был услышать от моей хозяйки, что она бралась приготовлять мне обед.
Вскоре, однако же, оказалось, что Гохштетер в Дерпте был, по крайней мере, в том отношении добросовестен, что он заменял малую питательность отпускавшейся им неудобоваримой пищи поистине огромным количеством съестного материала. Хозяйка же моя в Берлине умудрилась так распорядиться, что, отпуская для моего обеда: а) суп, еще более водянистый, чем гохштетеровский, b) мясо вареное и жареное, еще менее едомое, и с) блинчики, уже вовсе неедомые и иногда заменяемые куском угря (Aal) весьма подозрительного свойства, – вместе с тем и количеству не давала выступать из самых ограниченных размеров.
Промучившись так около двух недель на хозяйском столе, утоляя дефицит питания чем ни попало, но с двойным ущербом для кармана, я наконец решился по совету товарищей абонироваться на месяц в трактире. Предстояла, однако же, трудность выбора. В одном из них, предназначенных исключительно для учащейся братии, абонемент был 3 талера в месяц, то есть по 3 Silbergroschen за обед. В другом, Unter den Linden, абонировались за 5 талеров (по 5 Silbergroschen за обед); и в том, и в другом абонемент имел право выбирать 3 кушанья. После многих колебаний я избрал абонементом Unter den Linden.