Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не нравится, значит? – Я пыталась не засмеяться. – Так сделай что-нибудь! Напиши гневное письмо конгрессмену. Поговори с президентом. Положи войне конец.
– Я так ждала, когда же наконец стану взрослой, а теперь выходит, что и незачем было взрослеть. – Марджори пожала плечами. – Одни сражения и работа, работа и сражения. Сил уже нет.
– Скоро все закончится, – успокоила ее я, хоть сама и сомневалась в своих словах.
Марджори глубоко затянулась и произнесла совсем другим тоном:
– Наши родственники из Европы в большой беде, Вивиан. Гитлер не успокоится, пока не избавится от всех евреев до последнего. Мама даже не знает, где ее сестры и их дети. Папа целыми днями ведет переговоры с посольствами по телефону, пытается вывезти родных из этого ада. Мне приходится ему переводить. Но вряд ли кому-то из них удастся выбраться.
– Ох, Марджори. Я очень тебе сочувствую. Какой кошмар.
Я не знала, что сказать. Где это видано, чтобы старшеклассница размышляла о таких серьезных вещах? Мне хотелось ее обнять, но Марджори была не из тех, кто любит телячьи нежности.
– Они меня очень разочаровали, Вивиан, – помолчав, сказала она наконец.
– Кто? – Я думала, она скажет «нацисты».
– Взрослые, – пояснила она. – Все взрослые. Как они допустили такое безобразие в целом мире?
– Не знаю, милая. Но многие просто не ведают, что творят.
– Что верно, то верно, – с подчеркнутым презрением бросила она и выкинула окурок в переулок. – Поэтому мне и хочется поскорее повзрослеть, понимаешь, Вивиан? Чтобы больше не зависеть от людей, которые сами не ведают, что творят. По-моему, чем скорее я сама начну распоряжаться своей жизнью, тем лучше она станет.
– Как по мне, отличный план, Марджори, – ответила я. – Правда, из меня тот еще советчик, сама-то я никогда ничего не планировала. Но у тебя, похоже, все схвачено.
– Ты никогда ничего не планировала? – Марджори в ужасе взглянула на меня. – Как же ты живешь?
– Господи, Марджори, ты прямо как моя мать!
– Ну знаешь, Вивиан! Если ты никогда и ничего не планируешь наперед, без материнской опеки тебе не обойтись!
Я рассмеялась:
– Не учи меня жить, деточка. По возрасту я тебе в няньки гожусь.
– Ха! Да мои родители в жизни не оставили бы меня с такой безответственной нянькой.
– И были бы правы.
– Ладно, я шучу. Ты же понимаешь, что я шучу, Вивиан? Ты всегда мне нравилась.
– Да неужели? Прямо-таки всегда? С самого восьмого класса?
– А дай-ка мне еще сигаретку, а? На потом, – попросила она.
– Ни за что, – ответила я, но все равно дала, и даже несколько. – Только маме не говори.
– С каких это пор родители должны знать, чем я занимаюсь? – фыркнула эта странная девчушка и, спрятав сигареты в складках огромной шубы, подмигнула мне: – А теперь говори, какие костюмы тебе сегодня нужны, и я подберу тебе все необходимое.
За год моего отсутствия Нью-Йорк порядком изменился.
Здесь больше никто не позволял себе фривольность – разве что полезную, патриотическую фривольность, например танцы с военными в Солдатском клубе. Город резко посерьезнел. С минуты на минуту мы ждали вторжения или атаки с воздуха и не сомневались, что немцы начнут бомбить нас и сравняют с землей, как Лондон. Власти ввели график отключения электричества. Несколько ночей подряд свет не горел даже на Таймс-сквер, и Великий белый путь[35] стал сгустком темноты, зияющей черной дырой посреди города, струйкой пролитой ртути. Все носили форму или готовились поступить на службу. Даже наш мистер Герберт вызвался добровольцем в противовоздушную дружину: по вечерам патрулировал квартал в белом шлеме и красной нарукавной повязке, выданной городскими властями. Пег провожала его словами: «Дорогой мистер Гитлер! Прошу, не бомбите нас, пока мистер Герберт не предупредит всех соседей. С уважением, Пегси Бьюэлл».
Больше всего военные годы запомнились мне непреходящей корявостью жизни. Нью-йоркцам повезло намного больше, чем жителям других городов, но мы лишились всего качественного. Сливочное масло, хорошие куски мяса, качественная косметика, модная одежда из Европы – все сгинуло. Никаких изысков. Никаких деликатесов. Война, как громадный прожорливый колосс, забирала у нас всё – не только время и труд, но и наши продукты, нашу резину, наши металлы, нашу бумагу, наш уголь. Нам же оставались одни ошметки. Зубы я чистила содой. Последнюю пару нейлоновых чулок берегла, как недоношенное дитя. (Когда в середине сорок третьего и они износились в хлам, я сдалась и начала постоянно ходить в брюках.) Я носилась как угорелая, следить за прической стало совсем некогда, да и шампунь было трудно достать, и я обрезала волосы совсем коротко (почти как Эдна Паркер Уотсон), а потом привыкла и больше не отращивала.
Только в войну я наконец начала считать себя местной. Научилась ориентироваться в городе. Открыла счет в банке и записалась в библиотеку. У меня появился свой обувной мастер (а без него тогда было не обойтись – новой обуви в войну не сыщешь) и свой дантист. Я подружилась с коллегами с верфи, и после смены мы вместе ужинали в закусочной «Камберленд». Я с гордостью оплачивала свою часть счета, когда мистер Гершон говорил: «Ну что, ребята, скинемся по сколько у кого есть». В войну я научилась без стеснения сидеть в одиночестве в барах и ресторанах. Многим женщинам это казалось трудным и непривычным, а я справлялась без проблем. Брала с собой книгу или газету, просила посадить меня за лучший столик у окна и сразу заказывала напиток. Наловчившись, я обнаружила, что ужин в одиночестве за столиком у окна в тихом ресторанчике – одна из главных тайных радостей в жизни.
За три доллара я купила у парнишки из Адской кухни велосипед и открыла для себя целый новый мир. Я поняла, что свобода передвижений меняет все. Теперь я знала, что в случае атаки смогу быстро выбраться из Нью-Йорка. На таком дешевом и эффективном транспорте я могла поехать в любой конец города, но главное – все время помнила о том, что при необходимости обгоню люфтваффе. Почему-то это внушало мне чувство безопасности, пусть и несколько иллюзорное.
Я исследовала город, простиравшийся на много миль вокруг. Ездила и ходила пешком в самые неурочные часы. Особенно мне нравилось бродить ночами и заглядывать в окна незнакомцев, живущих своей жизнью. Кто-то ужинал; кто-то собирался на работу. Я видела людей разных возрастов, с разным цветом кожи. Они отдыхали, они работали, они сидели в одиночестве или веселились в шумной компании.