Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты и правда была тогда маленькой, – извиняюсь я.
– И кто из нас больше изменился, ты или я? – спрашивает она.
– Ты, – говорю я без колебания.
Она настолько похожа на свою сестру, что даже больно, болью давно надорванной мышцы; и у нее становится такое же удивленное лицо, когда она выпускает дым.
Хочу сказать ей, что я ужасно извиняюсь. Извиняюсь за то, что я этого не пережил. Что сбежал. Я не был даже на похоронах. Хочу сказать ей, что извиняюсь за все, за что только мог бы извиниться, но вместо этого лишь произношу:
– Ты выросла.
– А ты – уменьшился.
Я улыбаюсь.
– Зачем ты приехал? – спрашивает она.
На миг мне кажется, что она задает этот вопрос хором, что через нее говорят десятки других людей. Что всякий тут, каждый, кто проходит мимо нас по улице, хочет меня об этом спросить. Что она выступает от их имени, спрашивая, зачем я, сука, собственно, приехал.
– Да так просто.
– Просто, – смеется она над моим ответом.
– Напомни, как тебя зовут, – прошу я ее.
Мне правда, по-настоящему глупо, что я этого не помню.
– Просто Кася.
– Просто Миколай, – отвечаю я и подаю ей руку, и теперь улыбается она.
Я пытаюсь ее вспомнить – ее, а не Дарью, потому что не она, но Дарья вспыхивает у меня в голове сотней своих лиц. Она была ребенком. Если бы Дарья не умерла, я бы вообще о Касе не думал. Не был бы с ней ни в каком контакте. Забыл бы, что кто-то такой вообще существует. Но сейчас уже не забуду. Не забуду того, как холодно мне стало, когда я понял, кто она такая.
И мне все еще холодно.
Ее голос все еще звучит словно хор.
– А ты? Ты тут надолго? Или уедешь? – спрашиваю ее. Знаю, что это мерзкий, сломанный разговор. Но может, я просто обращаю на него больше внимания, чем она.
– Помнишь нашу маму? – отвечает она, закуривая следующую сигарету.
Я киваю.
– С ней по-настоящему плохо. Ну и Дорота, средняя, поехала учиться, а мне пришлось остаться. Кому-то нужно было остаться.
– И ты работаешь тут, – договариваю я.
– Как видишь, – говорит она, а потом добавляет: – Можешь верить или нет, но я поступала в Гданьск, в АФК [67], была в первой пятерке. Хорошо бегала. Действительно. Была кандидатом спорта Польши в своей возрастной группе.
– И что потом? – спрашиваю я.
– А потом мама съела половину пакета лекарств и запила стаканом «Доместоса». А потом была в больнице, а потом была в психушке, потому что угроза жизни отступила.
Мне так холодно, что на миг обхватываю себя руками.
– А теперь мама не знает, кто она, не знает, как ее зовут, на ночь, когда я ухожу, закрываю ее в комнате, где нет никаких острых предметов.
– А что случится, если она снова что-то себе сделает? – спрашиваю я не пойми зачем.
Кася улыбается. Улыбка ее холодная, процарапанная, вырезанная на лице.
– Если ей это удастся? Тогда я наебенюсь на радостях, – отвечает она.
Я думаю о том, что настоящая взрослость – это состояние, в котором ты никому не доверяешь, говоришь только правду, постоянно чувствуешь на языке ее горький привкус.
– Эй, ему что, наверху, сука, одному так стоять? – Чокнутый появляется снаружи, абсолютно из ниоткуда. Он красный, потный, у него одышка, он выглядит как убегающая из-под ножа свинья.
– Ладно, спокойно, иду, – отвечает Каська. Смотрит на меня секунду-другую. – Тогда – пока. Было приятно поговорить.
– Давай, вперед! – кричит ей Чокнутый.
– Эй, – говорю я ему. Он разворачивается. Непонимающе смотрит на меня, и только через секунду-другую до него доходит, кого он видит. Подходит ближе.
– Где мой брат? – спрашиваю я.
Каська поднимается, она уже не оглядывается, исчезает в темноте, в вони пива, в криках, в музыке, которая звучит, словно вокзальный динамик.
– Я, сука, знаю, где он должен быть – в карьере, – отвечает он, смеется и сплевывает.
– Смешно.
– Знаю, я смешной, так говорят.
– Ты ведь получил деньги, – напоминаю я ему.
– Пойдем. – Он меняется, убирает блок, хлопает меня по плечу. – Пойдем. Поговорим, и все будет нормуль. Пойдем.
Идя, он прорубает своим телом коридор. Он тут господин и владыка. На спине у него пятно пота, словно Чокнутый тяжело трудился. Мы идем мимо входа в клуб на первом этаже, точно так же забитом людьми, как несколько минут тому назад, и проходим следующий этаж. Встаем перед очередными обшарпанными дверьми, на которых висит календарь фирмы, уплотняющей окна. Странным образом толпа не добирается до этого места, остается на нижних уровнях клуба. Словно все знают: здесь – запретная зона.
– Ну так скажи мне, в чем проблема, – говорю я Чокнутому.
– Ты не напрягайся так, слушай, не напрягайся так, давай слегка расслабься, – он хватает меня за плечо. – Это не Варшава и не Лондон, тут нет нужды мчаться по кругу, чтобы самого себя хватать за жопу.
Он открывает дверь. Внутри царит полумрак, чувствуется запах пыли, пива, мочи, резины, лизола. Годами непроветриваемое, некрашеное помещение. Снизу, сквозь пол, глухими басами пробивается музыка с дискотеки. «Это тайное сердце Зыборка, – думаю я. – Это его камера. Тут есть нечто, что можно было бы увидеть, обдери мы город от кожи. Сними мы с него побелку-„барашек“, сайдинг, асбест, грунтовку».
Мы проходим сквозь коридор в помещение справа. Первое, что видно, – это стоящий в углу столик для тенниса, рядом неясное бурое пятно на полу. На стене вырезанный из старой порнухи плакат с бабой с химической завивкой, расставляющей ноги. Только после я вижу столик, заставленный бутылками водки, сока, пепельницами, вижу зеркало, на котором насыпаны белые дорожки.
Вокруг столика сидят пятеро. Туди, рядом с ним его клон – чуть помладше и загорелый, тот, что тянул Гжеся наверх, а еще парень, которого я где-то видел, худой, с постоянно дергающейся ногой. Гжесь, тяжело дыша, сидит на диване, с рассеченной губой и подбитым глазом, чего не было раньше. С рассеченной губы стекает кровавый ручеек.
Между ними, на стуле, сидит тот самый сияющий, серебристый мужик, забросив ногу за ногу. У него темные очки, сквозь гладко зачесанные назад волосы посверкивает лысина. Он потерял свой блеск, но его фигура все еще обладает резкими контурами, кажется, словно кто-то парой лишенных точности движений вырезал его из газеты, а потом приложил к этому месту так же, как ту раскорячившуюся бабу на плакате. Его ботинки тоже обращают на себя внимание, они ухожены до лоска.