Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шофер первым пришел в себя, ткнул пальцем во вжавшегося в заднее сиденье человека.
– Он!
Четыре пистолета немедленно развернулись черными пустыми звездочками стволов на Пургина.
– Вы гражданин Пургин?
У Пургина не было силы ответить на простой вопрос, язык не подчинялся ему, во рту все горело, будто туда плеснули кислоты, он видел перед собой только четыре черных нечищеных глазка, из которых тянуло порохом, а вскоре потянет и дымом. Голоса не было, и Пургин, увидев, что Данилевский тоже показывает на него пальцем и говорит что-то, медленно наклонил голову: я, мол.
– Валентин Иванович? – уточнил небесный бас.
Пургин снова наклонил голову: да, Валентин Иванович.
– Вы арестованы, гражданин Пургин!
Несколько рук бесцеремонно выволокли Пургина из машины и ткнули в сиреневый ряд. Кусты раздвинулись, и Пургин исчез в них – ничего не осталось от него – ни тени, ни духа, ни шевеленья воздуха, это было страшно, пострашнее всего остального, это как в крематории, из которого Данилевский как-то делал репортаж – давно, еще в начале своей карьеры, – там точно так же человек проваливался в небытие, а потом на руки выдавали горстку серого пепла с выловленными из него несгоревшими железными пуговицами – все, что осталось от покойника.
Четыре дверцы «эмки» захлопнулись, как одна – с единым железным звуком, словно кто-то громыхнул рельсой о рельсу.
Военные скрылись вместе с Пургиным.
Оглушенный, словно бы попавший под взрыв Данилевский высунулся в окно «эмки» и, стараясь пальцами удержать трясущиеся губы, спросил, не узнавая собственного голоса:
– А как же я?
Он страшно боялся остаться один, здесь, в Кремле, – вместе с шофером и «эмкой», но шофер не в счет, Данилевский здесь все равно один – его же никогда не выпустят отсюда, арестуют и, недолго думая, шлепнут, в лучшем случае поволокут в пыточную, а это еще хуже, пытки он никогда не вынесет, в ответ – молчание. Данилевский подумал, что обладатель небесного баса не слышит его и уже никогда не услышит, потому что Данилевский останется в этом кремлевском закутке навсегда, ляжет, как на поле боя, но бас услышал его и отозвался довольно равнодушно:
– А вы поезжайте на награждение и делайте свое дело!
– Ка-ак? – не поверил Данилевский, ловя пальцами непокорные пляшущие губы. – А я?
– Разве вам неясно сказано? – небесный бас наполнился металлом, посуровел. – Товарищ Данилевский!
– Да-а, – слезно подтвердил Данилевский, искренне в эту минуту жалея, что когда-то появился на белый свет – лучше бы мама его не рожала. «Эх, мама, роди меня обратно!»
– Свят, свят, свят! – задавленно пробормотал шофер и, резко газанув, – он почти не управлял своими ногами, стоявшими на педалях, стал выталкивать «эмку» из узкой теснины.
Минуты через четыре он задом выпятился к воротам, поймал колкий взгляд проверяющего, проверяющий махнул ему рукой, показывая, куда надо ехать, из-под арки ворот, в это время выбралась очередная «наградная “эмка”», шофер «Комсомолки» пристроился к ней в хвост, и обе машины медленно поползли по взгорку вверх, на простор, на свежий воздух, на чистое место, на продув, где хоть маленький ветерок, но все же был, и было легче дышать.
Всесоюзный розыск, объявленный четыре года назад, ничего не дал – ознакомления населения с преступниками, которое имеется сейчас, через витрины, установленные около каждого отделения милиции, и вообще в людных местах, в ту пору не было, розыск во многом полагался на прописку – непрописанный человек всегда бельмом на глазу у общества, к нему поздно или рано обязательно стучал в дверь милиционер и вежливо, часто даже сладко, скромным голосом, так, что хотелось выпить чаю без сахара, просил показать паспорточек. Самый большой процент разыскиваемых попадал в уловистые сети паспортного режима. «Без бумажки ты букашка, а с бумажкой человек», – грустно шутили в ту пору. Ну а самый малый процент – даже меньше добровольных явок, – приходился на долю профессионалов, нашедших либо разными сложными способами вычисливших преступников. Профессионалы на Пургина не наткнулись – из «Комсомолки» он вылезал редко, на задания в основном гонял Георгиева, Толстолобова и даже Людочку, сам правил, перекраивал материалы, занимался починкой, штопкой и найти его муровским сыщикам в темных коридорах «Комсомолки» было нелегко.
Паспортники и разные милицейские служивые – участковые, специалисты по борьбе с ворьем и спекулянтами, которые могли встретиться с Пургиным и, вполне возможно, вспомнить его лицо – видел, дескать, в служебной папке, где хранятся фотографии разыскиваемых, – тоже не появлялись в газете: внизу, у входа, стоял часовой и посторонний люд в редакцию не пускал – так что соответствующие спецы, знающие свое дело, кстати, до тонкостей, не смогли потребовать у Пургина: «Нy-ка, гражданин, предъявите ваш паспорточек…»
Так и пылилось его розыскное дело, ни одной бумажкой не пополнившись, а поскольку шли годы – почти четыре миновало после исчезновения – то пыльное дело Пургина было задвинуто в задний ящик, фото сданы в картотеку, и фамилия мало-помалу начала стираться из памяти розыскных спецов.
Грянули первые японские события – черное пороховое облачко поднялось над озером Хасан. В тот день, когда на Пургина начали оформлять документы, чтобы отправить в политуправление, занимающееся журналистами, он поехал к Коряге.
Натянул на голову красноармейскую фуражку со звездочкой, зубным порошком почистил орден, чтобы получше смотрелся – Пургин постарался и орден засиял, как новенький, запосверкивал острыми световыми лучиками: асидолом – едкой вонючей жидкостью – надраил пуговицы на гимнастерке – эти вообще стали золотыми, и поехал в центр, к Политехническому.
У Корягиного дома – точнее, у дома его брата, брат все продолжал гулять по городам и весям, зарабатывая в петлицы командирские кубики, – немного посидел на скамеечке, понаблюдал за входом. Зачем он это делал, точно ответить не мог – ведь всего сорок минут назад разговаривал с Корягой по телефону, у того все было в порядке, Коряга уже начал чистить картошку, чтобы пожарить ее с лучком и «постнушкой» – подсолнечным маслом – любимое блюдо Пургина, на стол выставил две чекушки холоднющей, можно простудиться, водки, жирно запечатанной красным сургучом, – и все равно что-то подсказывало Пургину: не следует торопиться, нужно вначале оглядеться, подышать свежим воздухом, а потом уж идти.
Дважды он засек, как приподнялась занавеска в квартире корягиного брата, Коряга плоско прижимался лицом к стеклу, вращал глазами, стараясь обозреть двор и слева и справа, выворачивал зенки так, что видны были только белки, Коряга все успел засечь – и детишек, поивших из лужи ободранную, пахнувшую помойкой кошку, и старушку, сидевшую в сторонке с авоськой, из которой торчало два свежих батона, один из которых она общипала ровно наполовину – шла и из нитяных ячеек выдергивала по щипку белую хлебную мякоть, в такт шагам бросала в беззубый безгубый рот, чиновного человека, зачем-то забредшего