Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если бы она могла забыть про Дома (чего она, конечно, не могла) и про войну, то эта неделя была бы в профессиональном отношении одной из самых интересных в ее жизни. Это ее немного смущало.
Фелипе, несмотря на сонный взор, щегольские усы и пьяноватую манеру держаться, был самым интересным музыкантом, с каким ей доводилось петь. Когда-то он начинал с фламенко в баре на задворках Барселоны и мог исполнить буквально все – старинные народные мелодии, джазовые стандарты и популярные эстрадные песни – с элегантной небрежностью, за которой скрывались точность и «нерв» его техники исполнения. Все музыканты в группе боготворили его, старались ему понравиться и прощали ему взрывы ярости, когда недотягивали до его требований. Перед войной, сообщил он ей своим надтреснутым от постоянного курения голосом, он жил в Германии, и у него была там семья. Озан услышал его впервые в Париже в казино «Гран Дюк» и потом задействовал свои связи, чтобы вытащить Фелипе из немецкой оккупационной зоны. Отсюда у них такая взаимная приязнь.
Общаясь с ним, Саба чувствовала прилив уверенности в себе, особенно после придирчивого Бэгли. Она обнаружила, что Фелипе доволен ею и принимал ее почти как равную, как певицу, способную учиться и далеко пойти. Никаких слов на этот счет не говорилось, но она видела подтверждение в его глазах, когда они пели дуэтом, и чем чаще она это видела, тем лучше пела.
Вчера, на их последней репетиции, он аккомпанировал ей на фортепиано. Она пела «Почему ты не можешь жить нормально?»[125], и у нее возникло очень странное чувство, знакомое, вероятно, только музыканту. За четыре-пять тактов они вошли в ритм, такой совершенный, что ей казалось, что она танцевала с умелым партнером. Всегда сдержанный, Фелипе закрыл глаза и завопил от удовольствия, а у нее потом еще долго ликовала душа. Ей ужасно хотелось повторить это вечером на концерте.
После завтрака она перечитала записку Клива, запомнила номер дома на улице Истикляль, а потом, понимая некоторую нелепость своих действий, принесла в свой номер коробок спичек и сожгла записку над унитазом. При виде исчезавших в водяной воронке черных хлопьев ее настроение улучшилось, но холодок под ложечкой так и не прошел. Неожиданно для себя она занервничала при мысли о том, что увидит Клива, да к тому же меньше чем через девять часов (она сосчитала это по своим наручным часам) начнется их первый концерт в доме Озана, и она будет там петь. Даже Фелипе вроде бы волновался. Его губы дергались, когда он пытался улыбнуться, – сейчас у него не было ни дома, ни другой работы. Вчера он предупредил всех, что Озан при всей его демократичности отчаянный перфекционист, и если концерт ему не понравится, он просто выкинет их из своего списка.
Днем она бродила по узким улочкам Бейоглу. Ей нравился этот старый район, его сумрачные переулки, где в мясных лавках лежали бараньи головы и аккуратно заплетенные в косичку потроха, где на прилавках овощных лавок красовались красные помидоры, темные баклажаны, толстые пучки зеленой петрушки, а в больших стеклянных банках, словно драгоценные камни, сверкали консервированные фрукты.
Она немного постояла, глядя, как две старушки щупали картофель и разглядывали яблоки с тем же суровым вниманием, как и Тан на Кардиффском рынке, а потом направилась на Истикляль, широкую торговую улицу с толпами модно одетых горожан, и там вскочила на трамвай. Вышла она не на той остановке, шагала пешком полмили, но потом нашла то, что искала: временное пристанище Клива – узкое, обветшавшее здание оттоманской постройки с витражными окнами, разместившееся между обувной лавкой и элегантной французской кондитерской. Она не представляла, что скажет ему завтра и чего ожидал от нее он. Эта часть ее нынешней жизни казалась ей фантастической, сомнительной. «Мне не нравится быть такой, какой я стала для Клива, – внезапно подумала она. – Меня это не устраивает – я не люблю оттенки серого».
На ланч она зашла в одно из скромных уличных заведений, где продавались лишь бёреки – мягкие пирожки с мясной, овощной или сырной начинкой, любимая отцовская еда. Сейчас она часто встречала на улицах, в трамваях смуглые, красивые, как у отца, лица с густой растительностью, которую требовалось брить дважды в день. Вчера она видела, как мужчина играл на улице с маленьким сынишкой, и почувствовала острый укол сожаления. Вот и у нее были когда-то счастливые времена: они с папой распевали песни, бегали украдкой за мороженым на Анджелина-стрит, но все закончилось постыдной и громкой потасовкой. Ее пощечиной – ведь она ударила его первая! – когда он порвал письмо из ЭНСА. Ее до сих пор пробирает ужас при воспоминании о том позоре. Конечно, она не простит себе этого до конца жизни. Вместе с тем ей надоело ждать его одобрения, его писем, которые она никогда не получит. Иногда ей казалось, что надо просто остановиться и перевести дух.
Стамбул, нравилось ей это или нет, снова вызвал в ее памяти образ отца, поставил перед ней вопросы, ответа на которые она не знала. Почему отец покинул этот прекрасный город с его мечетями, с бойкими, пахнущими пряностями базарами, с яркими картинами синего моря? Почему сменил его на холодные, серые улицы Кардиффа, где никто не говорил на его родном языке? Почему он не вернулся на родину? Что за источник кипящей злости чувствовала она в нем и боялась?
Позже, вернувшись в отель, она снова превратилась в певицу, а отец был изгнан из ее мыслей. Она стояла перед зеркалом в голубом платье, позаимствованном у Элли, и с дрожью думала о том, что до вечеринки у Озана оставались считаные часы. Какой ужас, зачем ей понадобилась вся эта нервотрепка? Зачем?
Она растягивала губы, чтобы лучше легла помада, румянила щеки, а в голове роился калейдоскоп мыслей. Сегодня вечером ее ждет позорный провал, она уже не сомневалась. Ведь она мало репетировала, да еще разволнуется. И набор песен странный, разнородный. Он удивит слушателей, о вкусах которых она не имела ни малейшего представления… Нет! Сегодня ее ждет триумф, ее пение понравится Озану, а потом будут Париж и Нью-Йорк. Дом тоже удивит ее сегодня – неожиданно появится во время ее концерта.
Потом она ехала на заднем сиденье машины, которую прислал за ней Озан. Сидела, закрыв глаза, и не видела ни луны, всходившей над заливом, ни рыбаков, ловивших рыбу с темных мостов, ни верующих, направлявшихся в мечеть, ни чистильщика обуви у ворот британского консульства, собиравшего свои щетки, чтобы идти домой. Она настраивалась на свои песни.
На площади Таксим к ней присоединились Фелипе и остальные – в элегантных смокингах, свежих белых сорочках, с бриллиантином на волосах. Фелипе поцеловал ей руку и объявил, что она выглядит сенсационно. Автомобиль спустился с крутой горы, повернул и помчался вдоль Босфора. Слева от них тянулся темный лес, где, по словам Фелипе, водились волки. Справа в сгущавшихся сумерках море отсвечивало медью, а огни паромов рассекали волны.
Дом Озана был великолепен – казалось, что он плыл по залитым луной водам пролива, сверкающий и величественный, словно океанский лайнер. Из него доносились мерные ритмы танго.
Лейла, обворожительно красивая, в изумрудах и бледно-зеленых шелках, приветствовала их у входа. Озан, сообщила она, весь день носился по дому и контролировал все: еду, сцену, гостевой список. Глядя в спину супруга, она закатила свои большие, черные глаза: что за человек! Чудовище!