Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что говорить, он вообще порядочная сука по части порядочности, этот Холодков.
Только здесь Волошин замолчал, точнее, исчез, как он умел исчезать в самый неподходящий момент, вернее, не подходящий для собеседника, но подходящий для его каких-то нездешних целей…
А сейчас была эта самая, особая, нежная тишина ожидания, и Евстафенко знал, что она должна разразиться каким-то особенным звуком, он не мог ошибиться, он был поэт. И он не ошибся… Зашаркали туфли по асфальту дорожки возле корпуса — торопливо, однако неуверенно, даже смущенно. Женщина остановилась в двух шагах от скамейки, за его спиной, но Евстафенко уже знал, кто она. Сердце его остановилось, стукнуло два раза и остановилось снова: это было то, что в литфондовской поликлинике называли аритмией. Они говорили еще научней, что это экстрасистола. Они прописывали таблетки. Они считали, что это болезнь или симптом болезни. Но тогда и любовь тоже болезнь, и ожидание, и тишина…
— Вам одиноко, вам плохо… — сказала Валентина волнуясь. — Вы слишком близко принимаете к сердцу все, что происходит в мире. Ваше бедное сердце не выдержит…
Она взяла его за руку, и он задрожал от вдруг привалившего счастья, от небывалой, неслыханной, нежданной удачи. И, как всегда с ним бывало в такой момент, он ощутил страх, что это не случится, сейчас она погладит его по руке и уйдет — стучать на машинке…
— Я скажу вам все, — начал он запинаясь. — Я расскажу вам правду о муках… Вам одной…
Голос его окреп. Он рассказал ей об одиночестве гения. Это была старая история, но он рассказывал ее вдохновенно, будто впервые. Он продолжал рассказывать на темной аллее, и потом на скамейке у моря, и шепотом в ее комнате, и еще потом, хриплым шепотом, в постели, когда они возвратились из забытья…
А потом, после отчаянно нежного прощания, он спустился по лестнице, вышел на цыпочках из подъезда, оказался на асфальтированной дорожке и в белесом круге света под фонарем вдруг снова увидал эту скамью. Прошло всего три или четыре часа с тех пор, как он встал с этой скамьи, однако все переменилось вокруг. Маленький трубач не возносился больше над миром, возвещая торжество идеи, машинка не стучала на балконе, и он, Евстафенко, был тоже, верно, порядочная сука по части порядочности. Он опустился на скамью и заплакал, неожиданно для себя самого, — он, большой, мужественный и знаменитый, не видимый сейчас никем и преданный всеми…
* * *
Шумел и сверкал пляж, всплески волны, поднятой любвеобильным катером спасателей, лепет и визг детей, дальние вскрики транзистора на диком пляже, бурчание литераторов, простертых в тени навеса, истошные заклинания певицы на прогулочном теплоходике: «Любите Россию, любите Россию». Холодков попытался представить себе поколение патриотов, воспитанных эстрадными шлягерами, и успокоенно вспомнил, что его собственным патриотическим воспитанием занимались периодическая печать и советская литература сороковых годов. Ничего. Воспитали.
Он взглядом отыскал Аркашину головку среди других рыженьких, русых, темных, сбившихся в кучу: интересно, что они там делают — строят замок, пасут недобитого краба, поливают морскую капусту, роют канал, используя свободный труд дошкольников, заключают мирные договоры или сочиняют пристойно-героические биографии своих бывалых мам и пап? «Так или иначе, — подумал с горечью Холодков, — что бы они ни делали, это будет в тысячу раз грациознее, осмысленней, благородней всего, что делаю я… Однако они слишком часто ходят в воду с резиновой шапочкой, вода сегодня не больно теплая, надо будет крикнуть. Крикнуть-прикрикнуть…»
Подошел маленький психоневролог.
— Завтра мы все уезжаем… Так вот, я хотел сказать… — Он помялся. — Я наблюдаю за вами давно. У вас ярко выраженный комплекс вины при пониженной самокритичности, что неизменно создает поле напряжения…
— Да, — сказал Холодков. — Вероятно, все это чистая правда… — Он подумал, что нужно все же подойти и сказать мальчику насчет холодной воды. — Все это чистая правда, единственное, что смущает меня… — «Надо подойти и взглянуть, что там у них…» — подумал он.
— Конечно, большое значение имеет для нас мнение окружающих. Это мнение создает некий субстрат нашего собственного представления, мистифицируя нас, вытесняя здоровое равновесие самоопределений… но самое главное…
— Да, да, — сказал Холодков напряженно. Ему не видно было, что там делает Аркаша, это и было самое главное. — Самое главное, — сказал он почти машинально, — что я не вижу, каким образом это может повлиять на мои состояния, изменить их.
— Вот тут-то мы вас и поправим, — сказал маленький психоневролог. — На минуту представьте себе себя самого, освобожденного от вины и обязательств…
— Да, да. Одну минуточку… — сказал Холодков встревоженно. — Что-то я не вижу его…
Он побежал к берегу, с размаху врезался в группу малышей, окружавших мутный искусственный водоем собственного изготовления, и спросил нетерпеливо:
— Где Аркаша?
— Он был здесь, — сказал рыженький мальчик.
— Он пошел за водой, — сказал Костик.
— Да, пошел за водой, — сказал рыженький мальчик.
— Где Аркаша?
— Вот он всегда такой, я говорила ему — не ходи… — затараторила девочка.
— Может быть, он оступился и утонул, — сказал Глебка.
Холодков бегал по берегу в кругу, замкнутом навесами, метался по мелководью, уже не замечая ничего и замечая все. Какие-то люди бегали вместе с ним, так же деловито и бестолково. На берегу истошно кричала женщина. Кто-то приставал к нему с расспросами, и кто-то, рядом с ним, уже в десятый раз на них отвечал. Холодков дрожал, бормотал какие-то молитвы и заклинания, бежал, падал, вставал снова, бродил по берегу, по воде и ждал, ждал, что сердце его наконец не выдержит, разорвется от тоски и ужаса, однако оно продолжало стучать, сохраняя его живым для бесконечной муки…
Потом он долго, бесконечно долго, лежал под навесом, прижавшись щекой к деревянному столбу. Стало прохладно, кто-то прикрыл ему спину его собственной рубашкой. Он слышал разговоры вокруг, они доходили до его сознания, однако не вызывали никакой реакции ни в мозгу, ни в теле. Он чувствовал теперь облегчение. Ему, кажется, удалось отстраниться и от этого разума, и от тела, так что ничто больше не имело значения, не могло иметь начала или конца, не могло вовлечь его в бессмыслицу действий.
— Вон люди уже выпили и гуляют.
— Что вы. Это тот самый папа.
— Не трогайте его, пусть лежит…
— Подумайте, какое несчастье, он ведь ни на шаг не отходил от ребенка. Я помню.
— Так бывает. Другой пьяница и подлец, а ничего…
— Что вы мне рассказываете, все они такие. Разве может мужчина…
— Вы едете сегодня на поезде?
— Конечно, мы все уезжаем сегодня…
— Вы летите? А у вас заказана машина?
— Нет, я опоздала.