Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дверь в избу откинул ногой. Сонька, белая как мел, не защищаясь, стояла посреди комнаты. Ущеков шагнул к ней, и тут ему под ноги выкатился кубарем белобрысый карапуз и, целясь из палки, как из ружья, закричал:
— Рус! Пу! Пу! Пу!
Ущеков уронил топор, сел на скамью и запустил пятерню в смоляной чуб. Таким и застали его прибежавшие односельчане.
Прошел потом слух, будто сошлись они и долго жили вместе. Простил он Соньку, а пацаненка того немецкого Ущеков усыновил. Но в это верили только те, кто хотел. Жабыч отмахивался, не любил счастливых историй.
— Поглядим! — говорил он. — Что будет…
Все его старания разузнать что-либо про Наденьку не дали результатов. Не было ее средь погибших и живых. Без вести пропавшая. Как тысячи и миллионы других. А все равно это оставляло надежду. Можно было вообразить, что она где-то есть. Вот! Обернулась! Смотрит обжигающе. И летит откинутая взмахом руки волнистая прядь.
В своих поисках Жабыч натолкнулся на Чалина. И тот его не узнал. Обоим повезло. Последняя весть, которую Жабыч воспринял с облегчением, тоже касалась Бориса. Всего достиг парень. И все потерял. Любимым своим делом промышлял в войну — топил корабли. За один большой немецкий транспорт ему чуть звездочку не дали. Много лет спустя газеты напечатали об этом. По часам и по минутам, по памяти уцелевшей команды восстанавливали картину боя. Оказалось, что его субмарина под водой не могла догнать набитый офицерьем немецкий транспорт. Тогда Борис Чалин перевел лодку в надводное положение и в брызгах, тумане, не замеченный четырьмя эсминцами конвоя, начал преследование. Приказал задраить люки, а себя привязать к обледеневшей рубке. Любой случайный нырок подлодки в океанскую глубь означал для него погибель. И он не дрогнул. До сих пор в том одиноком моряке, летящем вровень с бушующими волнами, трудно узнать прежнего Бориску. Но так он командовал ходом своего подводного корабля в морозную декабрьскую ночь. Выводя его на выстрел. Догнал пузатый транспорт, окруженный усиленным конвоем. И попал двумя торпедами. Эсминцы не успели никого спасти, так быстро потонул огромный корабль.
Таким вот оказался Боря Чалин. А Жабыч помнил его мальчишкой с вытаращенными глазами, когда, желая понравиться Наденьке, он прыгнул на проплывающую льдину и едва не утонул в половодье. Тогда бы немецкий транспорт дошел.
Но, видно, на роду ему было написано за каждую удачу расплачиваться втройне. Надежду у всех отбил, казалось, живи и радуйся. А с могущественным зятем не поладил. И после той, декабрьской, победы не получил ни орденов, ни звания. Говорят, нагрубил какому-то адмиралу-домоседу. Наверное, по пьянке. Всей правды-то не скажут. А может, еще хуже — органы дело завели. Все-таки бывший васильевский зять. Да и вольности он допускал такие, что другого давно бы к стенке поставили. Любил заграничных баб. Где же своих найдешь за границей? В этом деле он ничьих указов не слушал. Вот и поплатился! А что после смерти дали Героя, так ему-то какая от этого радость-печаль?
Да что теперь Бориска? Увел Надежду? Ладно. Сейчас уже вроде и волноваться не к чему. Все уходит когда-то. Одного только человека Жабыч люто ненавидел всю жизнь. Память о нем прожигала иногда в бессонные ночи. Не то что Борис, никаких доблестей не числилось за Иваном Латовым. А вот когда-то пустяшным своим бытием круто изменил он жизнь молоденького лейтенанта. Промедлил тогда лейтенантик, не успел схватить простоватого деревенского парня. И поплатился. А время такое было, что из-за этого, можно сказать, повернулась судьба. Если бы дали ему тогда чин и новую должность, не оказался бы он на допросе вблизи передовой, на хуторе, куда вошли немцы. Вместо концлагеря катался бы как сыр в масле. И ходил бы сейчас генералом.
Старик снял кепку и вытер платком вспотевший лоб. В оконном стекле отразился голый череп и остренькая усохшая нижняя часть лица. Когда в Синеве довелось заведовать паспортным столом, никто его не узнал. И он спокойно ходил, выспрашивал.
Уже при нем на месте сгоревшего Иванова дома ставили школу-семилетку. Больно хороший, чистый вид открывался оттуда. Кто-то бросил сгоряча: латовская школа. Но это недолго продержалось. Никаких примерных событий в Ивановой жизни не нашли. Школу назвали именем какого-то большевика. Теперь и это прошло.
Как все рухнуло в одночасье! Точно стальные опоры в государстве заменили незаметно высохшей глиной. Пропал Союз. Не стало дружбы народов, светлого будущего. А их никогда и не было, наверное. И люди приняли новые глобальные перемены так же безропотно, как в семнадцатом году большевиков. А вообще-то когда-нибудь народ играл свою роль? Или судьбу его всегда определяли великие и малые князья, вероломные, хитрые, умные, злые, а потом — вожди?
Рот старика скривился, губы сделались синими. Круглой осталась только верхняя часть лица. Нижняя еще больше истончилась, усохла.
«А все-таки я одолел тебя, злосчастный двадцатый век, — подумал он злобно и умиротворенно. — Я тут, а скольких нету!» И он опять подумал про Ивана, всегда мерился с ним судьбой, когда хотел себе чего-то доказать.
След Ивана затерялся под Москвой. Оттуда прислали похоронку. После Московской битвы. Правда, потом возник слух, будто последнее письмо пришло из Польши. Но это вряд ли. Тогда в Синеве не осталось никого из молодых. К кому тогда Иван обращался? И кого звал?