Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вопрос этот являлся мучительным даже для тех, кто был в наибольшей степени связан с делом истеблишмента. Катон, обдумывавший результаты своего величайшего и абсолютно провального гамбита, ничем не мог приободрить своих сторонников, ибо, облачившись в траур, он оплакивал вести о каждой вооруженной стычке, чем бы она ни заканчивалась, победой или поражением. Людям нейтральным не хватало даже утешительного сознания того, что Республика была погублена ради благого дела. Цицерона, послушно покинувшего Рим по приказу Помпея, выезд из столицы поверг в граничащую с истерикой растерянность. Неделю за неделей он мог только писать жалобные письма Аттику, спрашивая его о том, что ему делать, куда отправиться и на чью сторону стать. Сторонников Цезаря он считал бандой головорезов, а Помпея — преступно некомпетентным. Не будучи человеком военным, Цицерон тем не менее с абсолютной ясностью осознавал, какой катастрофой стало то, что был оставлен Рим, и видел в ней причину падения всего, что было ему дорого, начиная от цен на недвижимость и кончая самой Республикой. «Таким образом, мы скитаемся по дорогам вместе с женами и детьми, и все наши надежды основываются на человеке, опасно заболевающем один раз в году, и это притом, что никто не изгонял нас из своего города, но напротив, нас призывали возвратиться в него!»[236]Всегда одна и та же тоска, та же горечь, рожденная незаживающей раной. Цицерон уже знал то, что еще предстояло понять его собратьям по Сенату: находящийся в изгнании гражданин таковым не является.
На ведущем от Рима пути негде было даже остановиться. Единственная попытка задержать Цезаря завершилась разгромом. Домиций Агенобарб, полный искренней ненависти сразу и к Помпею, и к Цезарю, напрочь отказался отступать. Его вдохновляло отнюдь не великое стратегическое озарение, а собственные тупость и упрямство. Пока Цезарь шел по Центральной Италии, Домиций решил «закупориться» в расположенном на перекрестке дорог городе Корфинии. За сорок лет до этого мятежные италики провозгласили этот самый Корфинии своей столицей, и память о напряженной схватке еще не совсем отошла в историю. При всех полученных избирательных правах многие италики по-прежнему были враждебно настроены к Риму. Дело Республики не имело для них особого значения — в отличие от Цезаря. В конце концов, он являлся наследником Мария, великого покровителя италиков — и врагом Помпея, приверженца Суллы. Заново вспыхнувшая старая ненависть обрекла Домиция на поражение. Бесспорно, жители Корфиния не намеревались сопротивляться до последней капли крови: город сдался сразу, как только Цезарь появился под его стенами. Необученные наемники Домиция, оказавшись перед армией, теперь состоявшей из пяти великолепных легионов, поторопились присоединиться к горожанам. К Цезарю были отправлены посланцы, и он принял капитуляцию милостиво. Домиций впал в бессильное бешенство.
Собственные офицеры приволокли его к Цезарю, и Домиций молил о смерти. Цезарь отказался казнить его. Он отослал Домиция прочь. Жест этот лишь внешне можно было назвать милосердным. Для гражданина не могло быть большего унижения, чем знать, что ты обязан собственной жизнью милости другого гражданина. Домиций, получивший возможность продолжить борьбу, покинул Корфинии униженным и обессиленным. Не стоит принижать милосердие Цезаря, считая его обусловленным чисто политическими соображениями — Домиций, окажись он на месте своего противника, безусловно, предал бы его смерти, — однако оно превосходно послужило целям великого полководца. Такое решение не только удовлетворило присущее Цезарю чувство превосходства, но и помогло уверить тех, кто занимал нейтральную позицию, в том, что на него не следует смотреть как на второго Суллу. На прощение и пощаду, в случае капитуляции, могли рассчитывать даже самые злейшие его враги. Цезарь не намеревался вывешивать на Форуме проскрипционные списки.
Намек был с радостью понят. Мало кто из граждан обладал гордыней Домиция. Набранные им войска, не говоря уже о людях, чей город он занял, без промедления выразили восхищение снисходительностью завоевателя. Известие о «прощении Корфиния» распространялось быстро. Отныне стало невозможным народное восстание против Цезаря, исчезла вероятность того, что Италия станет на сторону Помпея и выручит его. После перехода новобранцев Домиция на сторону врага армия Республики стала еще малочисленнее, чем прежде, и единственной опорой ее сделался Брундизий, крупный порт, служивший воротами на Восток. Там оставался Помпеи, лихорадочно конфискующий корабли и готовившийся к переправе в Грецию. Он понимал, что пока еще не может идти на прямое столкновение с войсками Цезаря, который прекрасно знал, что, захватив Брундизий, сумеет одним ударом прекратить войну.
Теперь оба противника вступили в отчаянную гонку со временем. Торопившийся на юг от Корфиния Цезарь получил известие о том, что половина неприятельской армии под командованием обоих консулов уже отплыла в Грецию, однако вторая половина во главе с Помпеем оставалась в тесном порту — приходилось дожидаться возвращения флота из Греции. Подойдя к Брундизию, Цезарь немедленно приказал своим людям перекрыть понтонами устье гавани и перебросить через него волнолом. Помпеи ответил сооружением на палубах купеческих кораблей трехэтажных башен, с которых можно было обстреливать инженеров Цезаря. Несколько дней продолжалась борьба — битва метательных снарядов, деревянных сооружений и пламени. А потом, когда волнолом не был еще достроен, в море показались паруса.
Флот Помпея возвращался из Греции. Прорвавшиеся внутрь гавани корабли причалили, и началась эвакуация из Брундизия. Операция была проведена с привычной для Помпея эффективностью. Уже в сумерки весла его транспортных кораблей легли на воду. Предупрежденный своими сторонниками из города Цезарь приказал штурмовать стены — однако они ворвались в Брундизий слишком поздно. Корабли Помпея один за другим уходили в ночь через узкое горлышко, оставленное им оборонительными сооружениями. Вместе с ними исчезала и последняя надежда Цезаря на быстрое окончание войны. Прошло чуть больше двух с половиной месяцев с того дня, когда он перешел Рубикон.
Утренний рассвет лег на простор пустынного моря. Паруса флотилии Помпея исчезли за горизонтом. Будущность римского народа теперь определялась не в его собственном городе, и даже не в Италии, а за ровным и обманчивым горизонтом, в варварских странах, далеких от Форума, здания Сената и избирательных урн.
Республика пошатнулась, и сотрясение отозвалось по всему миру.
Восток, в отличие от Рима, помнил царей. Суровые нюансы республиканской власти ничего не говорили людям, не представлявшим себе другой власти, кроме монархии, а иногда даже почитавших своих правителей в качестве божеств. Вполне понятно, что римляне находили подобные суеверия достойными презрения. Тем не менее их магистраты давно занимали почетное место в пантеонах подданных Республики: хвалы им возносились к небесам в густых клубах благовоний, изображения их помещались в храмах неведомых Риму богов. Для гражданина Республики, в которой ревность и подозрительность сопровождали всякое проявление величия, подобные удовольствия оказывались головокружительными — и опасными. Остававшиеся в Риме соперники торопились развенчать любые намеки на царственные иллюзии. «Помни, что ты всего только человек»,[237]— такое предупреждение нашептывал раб на ухо Помпею в мгновение, когда тот в наибольшей степени уподобился божеству, — покоритель Востока в третий раз проезжал триумфатором по улицам Рима. Враги его, однако, не могли допустить, чтобы столь важная для будущего здоровья Республики весть исходила из уст одного раба. Зависть их к Помпею была так велика, что своими интригами они буквально загнали его в союз с Цезарем. Теперь те же самые враги стали его союзниками по изгнанию. Теснившийся в Фессалонике Сенат был вынужден «проглотить» собственное неприятие богоподобия Помпея. В конце концов, сенаторы нуждались в его репутации хотя бы для того, чтобы с ее помощью вернуться домой.