Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот случай отрезал меня от Тринидада, где живет столько добрых людей, от скрипки, милых девочек-индусок, Порт-оф-Спейна. Он вернул меня в печальную действительность тюрьмы-одиночки.
Осталось десять дней, или двести сорок часов.
Эти дни проходили намного легче. Либо тактика ограничения движения приносила свои плоды, либо последняя записка и моральная поддержка друзей открывали второе дыхание. А вероятнее всего, я почувствовал себя сильнее от одной мысли, запавшей мне в голову: все познается в сравнении. Мне осталось сидеть в камере-одиночке двести сорок часов. Я ослаб, но сохранил ясность рассудка. Энергия восстановится, как только получит небольшую поддержку со стороны окрепшего физически тела. А в это время за стеной сзади, в двух метрах от меня, один бедолага входит в первую стадию сумасшествия – дверь насилия всегда широко распахнута в мир безумия. Он долго не протянет, поскольку его протест дает возможность властям применить самый богатый арсенал методов пресечения, научно обоснованных и ведущих к непременному убийству. Мне совестно чувствовать себя сильнее на фоне гибели другого.
Я спрашиваю себя, неужели и я сам из тех эгоистов, которые зимой носят добротные ботинки, хорошие перчатки и пальто на меху и наблюдают, как простые люди, плохо одетые, дрожащие от холода, с синими руками от утреннего мороза, идут на работу; наблюдают, как они бегут в метро или на первый автобус, и чувствуют себя еще теплее и уютнее при виде этого стада, и носят свои шубы с большим удовольствием. Все в жизни познается в сравнении. Скажем, мне дали десять лет, а Папийону закатили пожизненно. Верно и другое: мне дали пожизненный срок, но мне двадцать восемь, а ему пятьдесят, хотя дали только пятнадцать.
Все идет к своему логическому концу. И вновь я держу в руке символический трезубец – сила, дух, воля. Я совершу выдающийся побег. О первом только говорят, второй высекут на камне где-нибудь на тюремной стене. Так оно и будет. Не пройдет и полгода.
Последняя ночь в одиночной камере. Прошло семнадцать тысяч пятьсот восемь часов с тех пор, как я вошел в камеру 234. Дверь открывали только однажды, когда уводили меня к начальнику тюрьмы для наказания. Если не считать тех односложных слов, которыми я перекидывался с соседом в течение нескольких секунд каждый день, со мной разговаривали четыре раза. Первый раз в первый же день, когда мне сказали, что откидной топчан можно опускать только по свистку. Потом с врачом: «Повернитесь. Покашляйте». Более живой и длительный разговор у меня получился с начальником тюрьмы. И вот на днях перебросился несколькими словами со стражником, которого так потрясли признаки сумасшествия у бедного парня. Много это или мало – судите сами. Я спокойно лег спать с единственной мыслью: завтра откроют дверь, и все будет хорошо. Завтра я увижу солнце и, если пошлют на Руаяль, буду дышать морским воздухом. Завтра я буду на свободе. Я прыснул. На свободе? Что ты имеешь в виду? Завтра ты официально начинаешь отбывать свой пожизненный каторжный срок. Знаю-знаю! Но разве можно сравнить жизнь в одиночке с той, что предстоит. В каком состоянии сейчас Клузио и Матюрет?
В шесть часов утра мне выдали хлеб и кофе. Меня подмывало сказать: «Я же выхожу сегодня, к чему все это?» Но вовремя спохватился, вспомнив, что у меня провал памяти. Не смей раскрываться и признаваться в том, что ты вешал лапшу на уши начальнику. Кто знает, возьмет да и засадит в карцер еще на тридцать дней. Что бы ни случилось, по закону я должен выйти из одиночной камеры тюрьмы Сен-Жозефа сегодня, 26 июня 1936 года. Через четыре месяца мне исполнится тридцать.
Восемь часов. Съел всю пайку хлеба. В лагере дадут что-нибудь поесть. Открылась дверь. Появились заместитель начальника тюрьмы и два надзирателя.
– Шарьер, вы отбыли свой срок. Сегодня двадцать шестое июня тысяча девятьсот тридцать шестого года. Следуйте за нами.
Я вышел. На дворе уже ярко светило солнце, от которого можно было ослепнуть. Волной накатилась общая слабость. Ноги, словно ватные, с трудом повиновались. Перед глазами расходились черные круги. Идти не более пятидесяти метров, из них только тридцать по солнцу.
На подходе к административному корпусу я увидел Матюрета и Клузио. Матюрет стал кожа да кости, у него впалые щеки, провалившиеся глаза. Клузио лежал на носилках. Он поседел, и от него исходило дыхание смерти. «Что ж, братки, – подумалось мне, – одиночка не красит. Интересно, как выгляжу я?» Мне давно хотелось посмотреть на себя в зеркало. Я сказал:
– Порядок, ребята?
Они не ответили. Я повторил:
– Порядок, ребята?
– Да, – ответил Матюрет.
Я хотел сказать им, что наша одиночка закончилась и нам можно разговаривать. Поцеловал Клузио в щеку. Он посмотрел на меня и улыбнулся:
– Прощай, Папийон.
– Нет. Не говори так!
– Со мной все кончено, амба!
Он умер через несколько дней в больнице на Руаяле. Ему было тридцать два, дали двадцать за кражу велосипедов, которых он не воровал. Но вот и начальник идет.
– Введите. Матюрет и Клузио вели себя хорошо. Поэтому я вношу в дело: «Поведение хорошее». Что касается вас, Шарьер, то вы совершили серьезное преступление. Поэтому в вашем деле сделали запись, какую вы заслужили: «Поведение плохое».
– Простите, начальник, но какое преступление я совершил?
– Вы что, не помните о сигаретах и кокосовом орехе?
– Нет. Честное слово, нет.
– Хорошо. На какой диете вы сидели последние четыре месяца?
– О чем вы говорите? Вы имеете в виду пищу? Получал то же самое, что и в первый день.
– Это уж слишком. Что вы ели вчера вечером?
– Как обычно: что дали, то и съел. Откуда мне знать. Я ничего не помню. Может быть, бобы или жареный рис. А может, и другие овощи.
– Выходит, вы ужинали?
– А как иначе?! Не мог же я выбросить миску, не так ли?
– Конечно. Так нехорошо. Я отменяю решение. Значит, я вычеркиваю «поведение плохое». Месье X, дайте новую справку об освобождении. Я заменяю формулировку: «Поведение хорошее». Идет?
– Это справедливо. Другого я не заслужил.
С этими словами мы оставили кабинет.
Большие ворота тюрьмы-одиночки открылись, чтобы пропустить нас. Мы стали медленно спускаться по дороге, которая вела к лагерю. Нас сопровождал только один стражник. Далеко внизу виднелось море, белопенное и яркое. Напротив остров Руаяль с зелеными деревьями и красными крышами. Остров Дьявола мрачен и суров. Я попросил надзирателя разрешить нам присесть на несколько минут. Он согласился. Мы сели: один – справа от Клузио, другой – слева. И, не сговариваясь, взялись за руки. Этот контакт растрогал нас самым странным образом. Мы молча обнялись.
– Давай, ребята, – сказал стражник. – Надо идти.
И медленно, очень медленно снова пошли вниз к лагерю. Мы с Матюретом шли рядом, по-прежнему держась за руки. А за нами двое носильщиков несли нашего умирающего друга.