Шрифт:
Интервал:
Закладка:
До сих пор прожекторы не использовались. Так что Лобанов-Ростовский, верный своей привычке, проводил время в основном за чтением книг. Как и все образованные люди, он с некой наивностью пытался через книги составить себе представление о том, что своим величием и непостижимостью однажды поразило его; часами штудировал немецких военных теоретиков и военных историков, таких как Теодор фон Бернгарди и Кольмар фон дер Гольц и, разумеется, Карл фон Клаузевиц, которого считал мрачным гением.
Так вот. Ребяческий плакат с торжествующей новостью о вступлении Румынии в войну на стороне союзников, как прямой результат неожиданного большого успеха Брусиловского прорыва, вызвал ответную реакцию немцев, столь же ребяческую по духу[212]. Ровно в полночь по окопу, где был воздвигнут плакат, открыли шквальный огонь. Немецкая артиллерия сыграла на всех своих инструментах, причем с той убийственной точностью и согласованностью, на какую она только была способна: фальцет легкой полевой артиллерии, бас гаубиц и баритон минометов.
Технический термин многоголосия — “ураганный огонь”. Андрей Лобанов-Ростовский находился прямо в эпицентре этого шквала из стали, клубов дыма и газов. Он со своими солдатами забился в импровизированное убежище. Судорожно прижимает к уху трубку полевого телефона. Между взрывами возникает пауза. И он слышит обрывок телефонного разговора: “Докладывает девятая рота. Пятнадцать убитых. В остальном все в порядке”. Затем прогремел новый залп, на этот раз совсем близко. Дрожит земля. Клубы пыли. Гром. Телефон умолкает. Сквозь образовавшуюся наверху дыру просачивается свет. Лежать под огнем — это что-то новое для него:
Невозможно описать эти чувства словами, но те, кто пережил то же, что и я, меня поймут. Пожалуй, самое подходящее название происходящему — мощное землетрясение, к которому примешиваются грохот грома и гроза, словно резвится какой-то шутник-великан, зажигая сотни молний. А я лежал в своей яме, посреди шума и грохота, пытаясь сообразить, что я должен делать, чего от меня ждут.
Он приобрел тот же опыт, что и миллионы солдат, впервые оказавшиеся в окопах, а именно: зримый мир сужается — ведь видишь очень мало, — тогда как стремительно расширяется мир, воспринимаемый через обоняние и слух. Особенно звуки кажутся ревущими, оглушающими. Две мысли вспыхивают в его потрясенном сознании. Первая: “Если со мной что-то случится, будет жаль, что я так и не дочитал книгу фон Клаузевица”. Вторая: “На меня смотрят мои солдаты, я должен скрывать свой страх”.
Немного погодя Лобанов-Ростовский вообще утрачивает чувство времени в этом кипящем хаосе. В какой-то момент он чувствует, — не слышит, не видит, именно чувствует: сейчас что-то произойдет, — и не успевает он опомниться, как рядом по кругу рвутся снаряды калибра 15 см. Очнувшись, он видит, что его засыпало землей, но он цел и невредим. Один из лежащих рядом с ним унтер-офицеров говорит, что снарядом разнесло на куски прожектор. С закатного неба сплошным градом продолжают падать снаряды.
Внезапно становится темно и наступает тишина.
Тишина возникает “так резко, что причиняет почти физическую боль”.
Ровно три часа ночи. Немецкая пунктуальность.
Теперь, когда все позади, Лобанова-Ростовского начинает трясти. Он дрожит так, что весь покрывается потом.
Этой ночью больше ничего не происходит.
124.
Суббота, 16 сентября 1916 года
Мишель Корде работает допоздна в министерстве в Париже
Ранняя осень. Высокое чистое небо. Газеты, как обычно, раздражают его. Первые полосы пестрят жирными заголовками о новых победах союзников. И только на третьей полосе он замечает печальную новость. Три строчки о том, что румынская армия продолжает отступать.
Больше ничего. Корде только что прочитал письмо, написанное одним полковником, в котором рассказывалось о кошмарном событии, недавно произошедшем в Вердене, где все еще продолжалось сражение, пусть даже менее ожесточенное. (Неделю назад французские войска атаковали Дуамон и захватили несколько окопов. Два дня назад немцы предприняли контрнаступление. Одновременно с этим пробудились от спячки участники сражения на Сомме. Вчера там на фронте была впервые использована новая военная техника: речь шла о танке, оснащенном орудиями и пулеметами, покрытом стальной броней, на гусеничном ходу.) Неиспользовавшийся железнодорожный туннель под Таваннами давно уже служил войскам убежищем, квартирами и складом боеприпасов. Здесь всегда было полно народу: солдаты, отставшие от своих частей, или те, кто прятались от постоянного артобстрела. В ночь на 5 сентября склад боеприпасов взорвался, и в огне пожара погибло от пятисот до семисот солдат. Пресса ни словом не обмолвилась об этом происшествии. (О нем даже не доложили политическому руководству.)
Существовала жесткая и всеохватывающая цензура, ее правила нельзя было обойти[213]. В газетах нередко встречались белые пустоты, зияющие после того, как из номера в последнюю секунду снимали некоторые статьи. Речь шла также о семантических манипуляциях, граничащих с нелепостью. Авторов, использовавших выражение “после мира”, заставляли писать “послевоенный период”. Один его знакомый коллега, работавший в смежном министерстве, сумел на днях убедить газеты перестать использовать слово “конные состязания” и писать вместо этого “отбор коней”. “Мы спасены!” — фыркает Корде.
Но больше всего его раздражают не сама цензура или языковые правила, а тот факт, что журналисты столь охотно позволили превратить себя в рупор идей политиков-националистов и твердолобых военных. Корде пишет в своем дневнике:
Французская пресса никогда не откроет правды, даже той правды, которая возможна в условиях цензуры. Вместо этого она бомбардирует нас пафосной болтовней, оптимизмом, систематическим очернением врага, решительно скрывая от нас ужасы и горести войны, — скрывая все под маской морализаторского идеализма!
Слово являлось стратегическим сырьем на войне.
После обеда Корде решил прогуляться к министерству пешком. На бульваре ему встретились прибывшие в отпуск израненные, увешанные медалями офицеры: “Казалось, они вернулись сюда за тем, чтобы получить в награду восхищенные взгляды”. Он проходит мимо очередей в бакалейные лавки. До сих пор непреложным аргументом пропаганды было то, что немцы во всем нуждаются, тогда как во Франции все есть. Теперь нехватку продовольствия ощущают и французы. Трудно достать сахар, масло продается только по сто граммов, апельсины вообще исчезли с прилавков. Вместе с тем город приобрел новые черты с появлением нуворишей, “новых богатых”. Их называли еще NR. Это были акулы черного рынка, спекулянты, все те, кто наживался на военных контрактах, или на нехватке товаров, или на чем-нибудь еще. Нувориши являлись завсегдатаями ресторанов, ели самые дорогие блюда и пили самые изысканные напитки. Ювелирам редко когда удавалось продавать столько драгоценностей. Дамская мода пышна и роскошна. О войне почти не вспоминают. По крайней мере, низшие классы.