Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пушкин — А.Н. Вульфу. 16 октября 1829 г. (Из Малинников в Петербург).
Тут кстати заметить, что Пушкин говорил часто: «Злы только дураки и дети». Несмотря, однако ж, на это убеждение, и он был часто зол на словах, но всегда раскаивался… В поступках он был добр и великодушен.
А.П. Керн. Дневник…
После Пушкин неоднократно встречался с Керн, между ними возникали и более близкие отношения, но подлинная весна любви уже окончилась…
Б.Л. Модзалевский. Анна Петровна Керн (по материалам Пушкинского дома). Л.,1924 г.
Безалаберный! Ты ничего не пишешь мне о 2100 р., мною тебе должных, а пишешь мне о м-ме Керн, которую с помощью божией я на днях у.б.
Пушкин — С.А. Соболевскому, в конце марта 1828 г. Из Петербурге.
И опять несколько слов от автора
…И тут, как кажется, самое время прибегнуть к еще одному авторскому отступлению, которое поможет нам понять важную для данного повествования вещь. Гениальный Пушкин слишком часто бывал заурядным человеком, сам ставил себя в положения, из которых не мог выйти с достоинством великого человека. Со стороны и с расстояния в две сотни лет многие из чувств и поступков его кажутся недостойными Пушкина. Они делают его жизнь излишне земной и, одновременно, человечной. Делают его гениальность более понятной и доступной, облегчают её восприятие. И даже это добавляет обаяния его личности. Излишняя простота и непостижимость высших проявлений духа не отталкивают ни обескураживающей недоступностью его духа, ни демонстративной ординарностью появлений личности, очень близкой к пошлости.
Что же мешало ему чувствовать истину о самом себе?
«Пушкин, либеральный по своим воззрениям, — пишет лучший из его друзей, — имел какую-то жалкую привычку изменять своему характеру и очень часто сердил меня и вообще всех нас тем, что любил, например, вертеться у оркестра (теперь вернее было бы сказать — у оркестровой ямы театра, перед первым рядом кресел), около Орлова, Чернышёва, Киселёва и других. Они с покровительственной улыбкой выслушивали его шутки, остроты. Случалось из кресел сделать ему знак — он тотчас прибежит. Говоришь бывало: “Что тебе за охота, любезный друг, возиться с этим народом; ни в одном из них ты не найдёшь сочувствия”. Он терпеливо выслушает, начнёт щекотать, что обыкновенно делал, когда немножко потеряется. Потом, смотришь, — Пушкин опять с тогдашними “львами”. Странное смешение в этом великолепном создании! Невольно, из дружбы к нему, желалось, чтоб он, наконец, настоящим образом взглянул на себя и понял свое призвание».
Среди знатоков жизни Пушкина были и такие, которые взяли на себя неблагодарный труд докопаться до того, кто же были эти «львы», внимания которых столь настойчиво и напрасно добивался Поэт.
А М. Чернышёв, например, умерший светлейшим князем, был большой, махровый мерзавец. Выдвинулся он, рассказывали, тем, что, имея внешность редкой красоты и редкое же сластолюбие, через преданную ему женщину, в Париже, при Наполеоне, добыл важные военные документы и смог благополучно скрыться с ними, заодно и от успевшей поднадоесть возлюбленной.
Член следственной комиссии по делу декабристов, он настоял на ссылке в Сибирь почти не виновного юного кавалергарда Захара Чернышёва только потому, что надеялся присвоить его славное имение, предварительно распространив слух, что является близким родственником этого ссыльного Чернышёва.
Делалось это с наглой беззастенчивостью.
Когда Захар Чернышёв был приведен в тайную канцелярию для допроса, А.М. Чернышев воскликнул как бы в крайней степени сочувствия;
— И вы тоже виновны, кузен?
Молодой кавалергард со слишком поспешным остроумием ответил:
— Виновен — может быть, но кузен — никогда!
Это остроумие обошлось ему дорого. Граф Чернышёв был лишён прав на состояние и сослан. Единственное, что хоть сколько-то утешает в этой истории, так это то, что мерзавец Чернышёв не получил того, чего домогался. Комиссия под председательством Сперанского нашла, что на майорат тот не имеет никакого права, поскольку и в самом деле не состоит с уничтоженным им человеком даже в отдалённом родстве.
Получалось так, что лучшие из друзей Пушкина считали долгом напомнить ему о достоинстве.
«Ты имеешь не дарование, а гений. Ты богач, — чуть ли не в каждом письме пытается внушить ему Жуковский. — У тебя есть неотъемлемое средство быть выше незаслуженного несчастья и обратить в добро заслуженное. Ты более нежели кто-нибудь можешь и обязан иметь нравственное достоинство. Ты рожден быть великим поэтом. Будь же достоин этого. В этой фразе вся твоя мораль все твое возможное счастье и все вознаграждения…».
«Теперь ты получил первенство только по таланту. Присоедини к нему и то, что лучше ещё таланта — достоинство. Дорога, которая перед тобой открыта, ведёт прямо к великому. Но неужели из этого будут одни развалины жалкие?».
«Перестань быть эпиграммой, будь поэмой».
Теперь, когда жизнь Пушкина восстановлена едва ли не по мгновения, мы знаем, что подразумевал Жуковский под этой «эпиграммой».
Здесь и то, что в полицейском списке заядлых карточных понтёров столицы отмечен он не меньше, как шестым «почетным» местом;
что, говоря о Чацком как о человеке неумном, потому что тот делится сокровенным с первым попавшимся, сам сплошь и рядом поступал так же, давая повод к насмешкам и кривотолкам; что унизительным для себя считал почти ежедневное испытание, когда при разъездной выкличке — «Карета Пушкина!» на вопрос швейцара «Какого?» отвечали просто: «Сочинителя».
Но вернёмся поближе к тому, что должно быть поближе к существу именно этого повествования.
Порой жаль того, что самые интимные письма, размноженные миллионным тиражом, теряют статус неприкосновенности. Мне не приходилось встречать людей настолько щепетильных, чтобы они засомневались, достойно ли открывать, допустим, десятый том, который весь состоит из того, что Пушкин не позволил бы знать не только миллиону, но и мне одному. Но раз уж кто-то побеспокоился снять с нас груз щепетильности…
Этот-то именно том наталкивает на одну догадку, которая, признаюсь, и сейчас кажется мне достаточно кощунственной.
То,