Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он одобрил цареубийства или, по крайней мере, оправдывал их и в темных деяниях террора, в безостановочной кровавой работе гильотины видел залог будущего блага, социальную экономию многих тысяч человеческих жизней, которым при сохранении прежнего режима грозила бы неминуемая гибель.
Слушая все это, Бораны бледнели от ужаса, не понимая, каким образом такой порядочный и глубоко образованный человек мог придерживаться таких чудовищных, по их мнению, взглядов.
Дитрих не мог не замечать глубокого смятения, производимого его речами в этих скромных, несколько отсталых умах. Он улыбался их замешательству, но отнюдь не отрекался от своих слов, так как даже ради того, чтобы понравиться Рене, он никогда не согласился бы солгать и пойти против своих убеждений. Иногда он говорил им:
— Да, я понимаю, вас потрясают мои взгляды. Но что же поделаешь? В этом заключается рознь каст: вы принадлежите к своей, как я — к своей. Но поймите, что в тот день, когда рушился трон Людовика Шестнадцатого, содрогнулись в своем основании все троны мира, что закон о престолонаследии превратился в сомнительные прерогативы и что в этот день началось падение могущества и величия монархов. Наступит день, когда подтвердятся все мои предположения и выводы, и человечество через два или три столетия будет оглядываться на нас с таким же изумлением, как мы взираем теперь на полчища рабов Древней Греции и Рима и на безгласные человеческие табуны, погоняемые нагайками восточных деспотов.
— О, что вы говорите! — ужасалась Рене. — Разве мыслимо существовать без короля? Эти десять лет достаточно показали!..
Дитрих задумчиво пожал плечами.
— Смею уверить вас, молодой человек, — постарался возразить Боран, — что наш последний король был очень добрый, заботливый и неспособный желать несчастья своему народу…
— Возможно и это… только он был чужд страданиям своих подданных и не интересовался ими. Кроме того, если ваш последний король и не был преступным, что еще подлежит сомнению, зато его предки хорошо постарались навлечь на себя всеобщую ненависть и затаенную до поры до времени глухую вражду. За все это расплатился он. В данном случае дело было не в человеке, а в принципе. Ход истории был таков, что нельзя было покарать ни Людовика Пятнадцатого, ни Людовика Четырнадцатого, этих преступных чудовищ, тогда как Людовик Шестнадцатый, весьма возможно и невиновный, пал роковой жертвой своей эпохи. Все равно, будь кто-либо другой на его месте, ему одинаково не миновать бы своей судьбы. Назовите как хотите, ошибкой или искупительной жертвой, но это неизбежный результат общественного напряжения.
Рене и Боран содрогались от всех этих речей. Действительно, было нечто парадоксальное в преданности и в присутствии этого врача-революционера у изголовья последнего наследника тех королей, которых он огулом предавал беспощадной анафеме.
Однажды Боран сказал своей дочери:
— А что, если он случайно узнает о том, кто, собственно, его больной?..
— Это недопустимо, — возразила Рене. — Но если даже и так?
— Он, может быть, отравил бы его, — прошептал старик, тараща от ужаса глаза.
— Полноте, отец! — возмущенно воскликнула Рене. — Какие у вас скверные мысли! У доктора Дитриха великодушное сердце!
— Так-то оно так, — пугливо оглядываясь, ответил старик, — но ведь вот уверяет же он, что и у Дантона, и у Сен-Жюста, и у Робеспьера были великие сердца… Значит?..
Рене невольно смутило это сопоставление.
— Лишь бы только Шарль сам себя не выдал… в бреду… во время лихорадочного приступа… Как только ему станет немного лучше, его необходимо увезти отсюда.
— Да, я уже думал об этом, — ответил старик.
В другой раз Дитрих сказал следующее:
— Знаете, идеи уже повсюду меняются, и все это благодаря вашей революции. А знаете ли, почему я не презираю вашего Наполеона, несмотря на то, что он явный деспот, своего рода король в новом стиле? Да именно потому, что он как нельзя яснее наглядно доказывает и народам и венценосцам, что нет необходимости в освященных веками наследственных правах, для того чтобы владеть народами и покорить весь мир. Он врезался в Европу, как дикий кабан в свекловичное поле. Карьера этого авантюриста — это звонкая пощечина старым предрассудкам. И потом, что там ни говори, но ведь он, бесспорно, продукт революции; он — чадо республики, и ваши войска в своем шествии по Европе являются носителями идеи свободы. Лучшим доказательством этому служит то, что другие нации не испытывают к вам ненависти, тогда как короли, императоры и наследственные принцы составили тесную лигу в своей затаенной вражде против вас, бунтовщиков, какими они считают вас и этого великого мятежника, который силой своего гения властно гонит вас вперед. Ваш император — первый враг королей!
Другой раз он сказал:
— Ведь и вы, сами того не замечая, хоть и туго, но все же воспринимаете новые веяния… Ведь вот ваш сын и брат служит Бонапарту, коронованному плебею.
Часовщик и его дочь молча склонили голову. Они ничего не могли возразить против этого: внешние признаки были, несомненно, против них.
Так прошла неделя, к концу которой Гранлис проявил легкие признаки жизни. Он стал поворачивать голову при звуках голосов или при легком шуме шагов.
Однажды утром он сознательно улыбнулся, глядя на Рене. Его губы пошевельнулись, исхудалая рука приподнялась над одеялом, но сил не хватило: еще не было голоса, чтобы вымолвить слово, и рука тотчас же бессильно упала на постель. В другой раз, когда Рене одна сидела возле его кровати, рассеянно перелистывая какую-то книгу, Людовик-Шарль явственно позвал ее:
— Рене!..
Она так взволновалась, что выронила книгу, потом бросилась к нему.
Он повторил:
— Рене!..
— Государь… государь! — залепетала она, задыхаясь от счастья. — Вы видите меня, узнаете? Вы спасены! Господь услышал наши молитвы!..
Рыдая от счастья, она упала на колени возле его кровати, уронивши руки на постель. Принц заговорил, но это стоило ему огромных усилий:
— Я уже давно… вижу тебя… и твоего отца… и того… другого человека… с золотистой бородой… Он, кажется, искренне… расположен… Знаешь… ведь я выздоравливаю… только благодаря… вашему присутствию… Пока я был один… в пути… в амбулаториях, мне было все равно… я хотел умереть… Но в тот день, когда я услышал… твой голос… во мне снова… пробудились и вера… и надежда…
Он замолчал, обессиленный вконец. Он употребил целых пять минут на то, чтобы вырвать из себя эти несколько скомканных фраз, произнесенных полузадушенным голосом.
Рене жадно ловила каждое слово, упиваясь им, как небесной гармонией. Однако же она скоро оправилась и заставила своего бедного короля замолчать, закрыв ему рот рукой. Под нежным прикосновением этой белой ручки царственные уста больного шевельнулись в легком поцелуе.
Рене совершенно потеряла голову, бессознательно кинулась к двери и закричала: