Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец они превозмогли свою слабость и вошли.
В огромной палате стонала и корчилась от боли сотня раненых различных национальностей, но равных по силе страдания и боли. Борана и Рене провели в палату, где лежали раненые офицеры, и там в одном из живых мертвецов, худом, изможденном, с заострившимся носом и пепельно-серым лицом, они признали своего принца, своего возлюбленного друга, свое дитя. Он был так слаб, что уже не открывал глаз и находился в каком-то тяжелом полузабытьи.
Несчастные путешественники упали на колени по обеим сторонам этого скорбного ложа и припали к рукам принца. То были тяжелые минуты.
Гранлис ничего не чувствовал, не видел, не слышал. Его дух приучался к небытию. Он не сознавал того, что он уже больше не один, что к его изголовью склонились два безгранично любящих его существа. Его жизнь висела на волоске. Его раны раскрылись от ужасной тряской дороги и не хотели закрываться.
— Шарль!.. Шарль! — рыдала возле него Рене.
— Шарль! — вторил ей Боран.
Но Шарль не откликался; его дух витал где-то далеко-далеко от земли и беседовал с небожителями…
— Это ваш сын? — спросил Борана чей-то проникновенный голос, и чья-то рука мягко опустилась на его плечо.
— Да, — тихо ответил Боран, оглянувшись на спрашивавшего.
Это был молодой немец с лицом мыслителя, один из сынов старой Германии, родины Канта и Гегеля, Шиллера и Гёте, человек мысли, ставящий идею выше физической силы.
— Позвольте дать вам совет, — промолвил он. — Я в обыкновенное время состою врачом этой больницы, теперь же у меня есть временные помощники-коллеги. Если у вас только есть возможность, то мой совет вам: возьмите отсюда своего больного. Ему везде будет лучше, чем здесь. Здесь уже прямо в воздухе носится смерть. Стены пропитаны насквозь от болезней и миазмов. Раненые сотнями гибнут от гангрены. Возьмите его отсюда!
— О господи! Как же мы это сделаем?.. Он, по-видимому, так слаб! — воскликнула Рене.
В это мгновение в палату вошел доктор Морлие.
— Ага, вы здесь! — сказал он. — А я ищу вас…
Он кинул быстрый взгляд на безжизненно распростертое перед ним тело Гранлиса, потом перевел взгляд на своего местного коллегу.
— Я советовал им взять отсюда их больного и лечить его на дому, — сказал молодой человек, — потому что здесь, как вы знаете…
— Да, конечно, — подтвердил Морлие, — но только… могут ли они сделать это?
С этими словами он оглядел скромную, почти бедную одежду часовщика и его дочери.
Но Боран, услышав это, тотчас же поднялся на ноги и произнес:
— У меня есть при себе десять тысяч франков золотом. Достаточно ли этого?
— О, за глаза! Слишком много! — ответил Морлие. — Не можете ли вы, коллега, указать спокойное жилище, куда можно было бы поместить нашего капитана? — спросил он молодого врача.
— Ко мне! — просто ответил молодой человек. — Я беру его на свое попечение. — Говоря это, он не спускал взгляда с Рене. — Во-первых, это ничего не будет стоить… кроме лекарств… да и то!.. А кроме того, я ручаюсь, что спасу брата барышни, если он будет всецело на моем попечении.
— Доктор Дитрих, — торжественно промолвил Морлие, — я поручаю вам этого французского офицера.
— Доктор Морлие, — ответил тем же тоном молодой врач, — я ручаюсь, что возвращу его вам здравым и невредимым, готовым на новые геройские подвиги.
В тот же день Гранлис был перенесен в дом доктора Дитриха. Боран и Рене сопровождали носилки раненого. Они шли рядом, как автоматы, предоставив все дальнейшее течению судьбы.
Они были чересчур замучены и задерганы всеми неудачами и напастями последних событий.
Потянулся ряд новых дней.
Давид Дитрих принадлежал к числу тех молодых немцев, на которых республиканские веяния произвели потрясающее впечатление, пробудили их от моральной спячки и преисполнили их души восторженным энтузиазмом. Все его существо рвалось во Францию. Ему страстно хотелось бежать туда, громко приветствовать нарождающуюся свободу и приложить свои силы к низвержению прогнивших устоев феодализма. Но он был слишком молод и не имел средств. Эти две причины принудили его остаться на родине. В 1807 году ему было уже тридцать четыре года. Но он все время с неослабевающим жаром следил издали за борьбой новых идей с отжившими традициями, ареной которой служила Франция, бывавшая порой то полной величия, то преступной, но всегда и неизменно трагичной и грандиозной. И вопреки всему, вопреки врожденным, национальным предрассудкам, Дитрих полюбил Францию как свою вторую родину — родину духа. Он полюбил ее всей душой, всеми силами ума. Он стал изучать ее язык и ее обычаи и научился бегло говорить по-французски.
Встреча с Рене Боран произвела в душевном мире Дитриха целый переворот. Занятый до сих пор исключительно наукой и умственной жизнью, он впервые ощутил запросы сердца и почувствовал все обаяние женской красоты. Правда, он заблуждался: он принял Рене за отпрыск дворянского рода, тогда как она обладала лишь благородством красоты и душевных свойств.
Предлагая свой кров и услуги молодому офицеру, Дитрих, конечно, действовал главным образом под неотразимым очарованием женственно прекрасного образа Рене. А уж из этих сложных чувств рождалось желание победить болезнь, восторжествовать над смертью и вернуть к жизни брата той, в которой он сразу признал воплощение идеала своих юношеских грез.
Он окружил Гранлиса чисто братскими заботами и попечениями. Живя под его кровом, Боран и Рене, к своему величайшему изумлению, убедились в возможности существования между отъявленными врагами самых человечных, самых гуманных чувств и отношений. Они поняли, что вопреки вражде монархов отдельные личности не всегда способны разделять предписываемую им национальную ненависть и зачастую могут сохранить в своем сердце чувство милосердия и сострадания к невзгодам врага.
Если бы голоса народа могли раздаваться так же громко и свободно, как раздаются они с высоты тронов, то нет сомнения, что удалось бы избежать многих столкновений и уберечься от многих бед. Но голоса народов раздаются лишь под сурдинку, в ожидании той минуты, когда они загрохочут, как мстительные раскаты грома, и заполнят своей карающей силой весь мир земной, от края до края.
Однако же Рене и Борану, ярым роялистам, привелось наслушаться много странного от своего бескорыстного и гостеприимного хозяина. К их величайшему изумлению, он прославлял республику и те самые имена, которые они привыкли ненавидеть и проклинать, он превозносил до небес и преклонялся перед ними как перед великими апостолами свободы. Он прославлял жирондистов, Дантона, Демулена и прочих, не понимал проклятий, воссылаемых памяти якобинцев Сен-Жюста и Робеспьера, которых он считал двумя величайшими работниками общего дела.
— Стараться определять истинное значение каждой отдельной личности, отмеченной в летописях революции, — говорил он, — это то же, что стараться определить точный вес каждой отдельной крупицы пороха, послужившего материалом колоссального взрыва. Тут важен лишь результат: коренное уничтожение препятствий.