Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Девять градусов сейчас, — сказал кто-то, — а ночью обещали четыре.
За спиной Лосева шушукались. Упрек Надежды Николаевны был всеми услышан, его передавали, растолковывали, одни посматривали на Лосева с укором, другие как бы проверяя. Он чувствовал, что за ним наблюдают, холодное внимание оценило его полукругом, перед ним же лежал человек который должен был его выслушать и сказать: «Молодец Серега!» — и обнять его, и все поняли бы… Но Поливанов куда-то скрылся, ускользнул, вместо него остался окоченелый предмет. Лосев знал, что Поливанов умирает, что болезнь его неизлечима, но знание это нисколько не помогало теперь, когда он, тот Поливанов, которого он любил, не любил боялся, чтил, Поливанов хитрый, умный, мелкий, могучий, Поливанов, который был всегда, со дня рождения Лосева, этот Поливанов навсегда исчез.
Перед Лосевым вдруг разверзлось небытие. Оно было как насмешка. Оно смеялось поливановским голосом, свистя, задыхаясь, как это было в последнюю их встречу.
Лосев смотрел с тоской на большой остроносый профиль над оскалом длинных зубов. Ему было жаль Поливанова, а еще больше себя, потому что Поливанов ушел в самую решающую минуту, словно нарочно.
Только что Поливанов был во всем гневе своем, со всеми своими тайнами, угрозами, силой, и вдруг ничего не стало. Не насмешка ли? Куда ж исчезло то, что было Поливановым? Отлетело? Но тогда оно есть, оно просто летит, так же, как куда-то летит миллионы лет свет умершей звезды. Но в том-то и беда, что и этого нет… Он вдруг почувствовал в себе дальний холодок смерти, еле слышное приближение конца, увидел себя, свое твердеющее тело, людей, занятых после первых минут горя уже мыслями о том, где положить покойника, когда хоронить, и нынешняя жизнь накренилась, потеряла значение. Если все должно кончиться этим — любая сила, любая правда, неправда одинаково исчезают, — разве это не насмешка? Все кругом зашаталось, не за что было ухватиться. И новое назначение, и возня с Жмуркиной заводью — все лишилось смысла. Зачем страдал, бежал сюда Поливанов, если в итоге — тело, вытянутое на широкой лавке у палисадника, которое никогда уже ничего не узнает? Тот же конец будет и у Пашкова, и у Лосева. И даже Наташа, даже Таня, которые заплачут над ним, как плачет сейчас тетя Варя, не смогут сохранить память, потому что они тоже умрут и это ничто поглотит всякий след. Пусть это закон природы, но для чего этот закон, какой в нем умысел?
Миг этот ничего не открывал Лосеву, с таким сознанием жить было нельзя, и, когда он обернулся, встретил взгляды людей, в которых не было сочувствия, все вернулось к прежнему существованию, к тем мелким смыслам, которые позволяли не задумываться о главном, о том, что он только что увидел.
Обстоятельства смерти Поливанова выяснялись постепенно, вплоть до дня похорон, и на похоронах еще всплывали некоторые подробности.
Что заставило его выйти из дому, не дождавшись Рогинского? Они условились, что Рогинский или позвонит, а скорее всего вернется от Лосева и сообщит ответ. Между тем Рогинский, занятый разговором с Лосевым и писанием бумаги, не успел позвонить, был какой-то другой звонок, как говорила тетя Варя, после чего Поливанов страшно возбудился и потребовал свой парадный китель. То есть сперва он хотел идти так, как был, в шерстяной кофте, накинув ватник, но потом передумал, заставил Варю достать из шкафа китель. Последнее время он редко вставал, уж и в сад не выходил, совсем ослабел, но эти два дня названивал по телефону, что стоял у его дивана, строчил письма, телеграммы отправлял. А тут, откуда силы взялись, он встал, чистую рубашку сам надел, сам полез в нижние ящики стола, стал вынимать бумаги, складывать в сумку. Бумаги эти были — военный билет, удостоверение батальонного комиссара, какие-то старые справки, наградные грамоты, именные часы. Все это он сложил в обшарпанную полевую сумку, где лежал его именной браунинг.
Надежда Николаевна и Варя пробовали его остановить, уговаривали дождаться Рогинского, он только пуще разъярился. Стучал палкой, кричал нехорошее про Лосева, про Уварова. Заявил, что идет оборонять дом Кислых, там бесчинствуют, он стрелять будет. Дорога от его дома была не близкая, женщины шли за ним. Поначалу Поливанов двигался бодро, удивляя их, даже радуя своей силой. Палкой стучал в окна, знакомым кричал, что шпана громит дом Кислых, а жулики ночью взрывать его хотят! Люди не сразу понимали, о ком речь. За ним уже следовали мальчишки и любопытные. Надежда Николаевна полагала, что у него ажитация, хотела ему укол сделать, шприц с собой взяла, но он не дался, палкой пригрозил. Жулики, террористы, вредители — были и более сильные выражения в адрес Лосева и его «хунты». Уварова он называл подстрекателем, известной стала фраза его про Серегу-иуду, продавшего родной город за тридцать сребреников. Многие воспринимали это как пьяный бред. Перед выходом Поливанов выпил рюмку настойки для бодрости. Надежда Николаевна не давала, но тут Варя вдруг ослушалась и сама налила брату рюмку. Так что от него припахивало. Загулял старик напоследок.
Примерно у базарной площади голос Поливанова пресекся, движения замедлились, свободной рукой стал хвататься за стены. Варя подставила ему плечо, сперва он оттолкнул ее, потом ухватился. У канцелярского магазина присел на ступеньку, передохнул, весь в поту. Уговоров не слушал. Старики, к тому времени набралось несколько его приспешников, подняли его, провели через мост, и дальше не но лестнице, а прямо по дороге в гору шел он, поддерживаемый стариком Ипатьевым, лодочником и инвалидом войны Гурьяновым. Взбирался, ругаясь, кляня свои ноги, свою немощь, всех врачей, старика Ипатьева, какого-то недобитого инженера Татарчука за этот подъем; пот лил с него, колени подгибались, прислонился к стене, не мог стоять, сползал на землю. Остановить его было невозможно. Пробовали его усадить. Он, рыча и сквернословя, начинал ползти по мостовой через лужи, во что бы то ни стало хотел добраться к дому Кислых. Любым способом. Он умолял Ипатьева, обещал ему денег, лишь бы дотащили. Какие-то курсанты вызвались на руках пронести его, подняли, он обнял их за шеи и запрокинулся, чуть было не уронили его. Надежда Николаевна заставила уложить его на ту самую лавку. Не дошли до дома Кислых метров полтораста.
Откуда он знал, что в это время дом Кислых громили? Несколько дружков Кости Анисимова добивали камнями стекла, били внутри кафель, пока не подоспела милиция: их попросту разогнали, как просил Лосев, и выставили у дома двух милиционеров. Поливанов уверял всех, что отлежится и дойдет, чуть передохнуть надо, и, завороженные его настойчивостью, этим всплеском сил, все, даже Надежда Николаевна, поверили, что доберется. «Расстрелять!» — бормотал он. С лавки он уже подняться не мог. Заплакал от бессилия, все просил не трогать, не увозить, оставить в покое. Некоторое время лежал молча, лицом вверх, потом подозвал сестру, сказал: «Варька, помираю я. Не дошел. Вот где пришлось. Здесь в нас стреляли. Бандюги…»
Надежда Николаевна засуетилась со шприцем, но Поливанов отмахнулся, чтоб не мешала, смотрел на Варю, как слезы бегут по сморщенным ее щекам, взял ее за руку: «Это хорошо, что ты тут, одна ты осталась, Варька, прости меня… — задрожал губами, — не успел я, не успел», больше ничего не сказал, сложил руки, смотрел на небо с перламутровыми тучками, словно что-то выискивал. Надежда Николаевна наклонилась над ним, сказала, что сейчас «скорая» приедет, домой отвезут, все будет хорошо, он чуть скосил глаза на нее, прошептал что-то.