Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Толпа прихлынула к тому месту, где он стоял. Кто-то вопил истошно, рвался вперед, кого-то держали, унимали, оттаскивали…
Неожиданно для самого себя Гемин вступил в опасный спор. Во весь голос он восхищался блеском катулловских эпиграмм и дошел до того, что вцепился в платье противника… И тут будто увидел себя со стороны: вместо благовоспитанного и сдержанного гражданина в толпе вертелся горластый буян, потерявший всякую рассудительность.
С огромным трудом председателю собрания и другим именитым римлянам удалось добиться относительного порядка. Ворча, противники расступились, – Гемин искал глазами Катулла, но тот исчез.
Поэты опять читали, и слушатели опять рукоплескали им, но рециатация проходила без прежнего увлечения. Многие покинули базилику Эмилия.
Катулл терял одновременно и светские знакомства, и поддержку друзей. Время шло не в его пользу. Скрывая горечь, он посвящал землякам шутливые послания:
В конце лета обстановка в Риме снова накалилась. Сенат взирал на Помпея как на будущего владыку. Многие политики полагали, что внутреннее состояние республики требует его немедленной диктатуры. Другие склонялись к тому, что Цезарь окажется сильнее Помпея. Цезарь правил Галлией, по сути дела, как царь без диадемы. Его легионы были огромной силой.
На Форуме собирались группы быстрых людей. Они то появлялись, то исчезали. Они скакали верхом из Рима в Галлию, из Галлии в Рим, обгоняя тяжелые обозы. Быстрые люди ходили по Форуму, толкались, задиристо говорили и поглядывали жестко и холодно. Когда требовалось, – не раздумывая, доставали мечи. Что-то назревало страшное. Неопределенно, но явственно.
Цицерон писал хитрому Аттику в Эпир: «…дело идет к междувластыо и даже пахнет диктатурой; разговоров, во всяком случае, много».
Говорили и такое: среди белого дня подозрительная шайка окружила носилки сенатора Марка Порция Катона… Метнули из пращи камень! Грозили кинжалами! Сателлиты утащили сенатора в храм Беллоны, там отсиделись. Говорили разное, хотя все это могло оказаться сплетней. Но то, что Цезарь присылает из Галлии золото и покупает не только нищую чернь, но и жадных богатых нобилей, новостью ни для кого не было.
Катулл тоже слушал, расспрашивал, возмущался. Однажды, рассуждая на Форуме с кучкой знакомых о политике, Катулл увидел проходившего мимо курьера квесторской магистратуры. Он вспомнил наконец о беседе с Асинием Поллионом.
Цезарианец ждал от него всего двух слов. Первое должно означать раскаянье, второе – согласие стать приверженцем Цезаря. Катулл на мгновение задумался. Совесть его относилась к категории непродажной. Катулл действительно думал только мгновение. Поллион получит через курьера ответ Катулла для великого Цезаря – две стихотворные строчки вместо двух слов подлеца. Катулл достал из сумки табличку и коротко написал:
«Поллиону от Гая Катулла.
Привет тебе. Если ты будешь посылать письмо в Галлию, то присоедини от меня следующие стихи:
«Поллион, конечно, не пошлет это Цезарю, – решил Катулл, отдав табличку курьеру. – Теперь я перестану его интересовать и как желанный собеседник, и, уж наверное, как поэт».
Хотя Катулл постоянно встречался и болтал о всякой всячине с некоторыми из своих приятелей (в чем и состояла большая часть его времяпрепровождения), одиночество становилось все тягостнее. Известны были его стихи к Альфену Вару, где он упрекал адвоката в измене старой дружбе, равнодушии и жестокости, намекал и на политическое предательство.
Лето заканчивалось. Потеряв надежду выдвинуться и устав от столичной суеты, уехал домой Вераний. Скоро собирался уезжать и Фабулл. От жары Катуллу не спалось, ночью тревожно стучало сердце.
Когда Катулл приходил к Кальву, маленький оратор встречал его бледной, безрадостной улыбкой. Где былые проказы, пародии, великолепные остроты? Кальв изменился неузнаваемо. Он совсем высох. Его лицо казалось вырезанным из прозрачного желтоватого камня. Он носил темную одежду из грубой шерсти, а бороду брил небрежно. И это изящный, стремительный щеголь Кальв, недосягаемый пример элегантности, кумир завистливой «золотой» молодежи! Когда он двигался, слышалось странное металлическое позвякивание. Катулл вздрагивал и глядел недоумевающе. Потом глаза его застилали слезы. Валерий Катон недавно сказал ему, что Кальв фанатично увлекся одним из крайних, аскетических течений стоицизма. Призыв стоиков – отказаться от земных благ и для утешения душевных страданий предавать истязанию свое тело – нашел отклик в угнетенном сознании Кальва. Под туникой Кальв днем и ночью носил свинцовые цепочки – вериги. Кальваскет! Кальв – фанатичный стоик! Катулл не мог в это поверить.
– Нужно ли человеку заботиться о своем теле? Нужно ли думать о продлении жизни? Не постыдно ли холить себя, подобно продажной женщине, и не смешно ли упиваться поэтической славой! – Неприятнонапыщенные вопросы Кальва раздражали Катулла. Он не находил ответа, удивляясь, что умница Кальв не чувствует фальши и бесчеловечности в поучениях недалеких, черствых людей. – Все разрушит смерть. Неотвратимая, вездесущая, вечная.
Катулл молчал. Кальв продолжал бесцветным размеренным тоном:
– Я оставлю себе только одно мирское волнение. Борьба с тиранией будет моим уделом. Я знаю, что погибну в этой борьбе, и близкая смерть – если не радует, то и не страшит меня[214].
Катулл прощался с Кальвом, стараясь не показать своего безутешного горя. Он бросался искать Корнифиция, но тот чаще всего находился в доме какого-нибудь оптимата, где плелись политические интриги. Нередко Квинт был гостем отстраненного от государственной деятельности, сетующего на несправедливость и вероломство, обиженного Цицерона. Корнифиций теперь почти не занимался поэзией. Кровавое, тревожное время казалось ему неподходящим для стихов. Он лелеял свою ненависть и мечтал о мщении.
Гельвий Цинна не соглашался с Корнифицием. Он издал свою «Смирну», которую писал в общей сложности девять лет. Катулл расхваливал поэму Цинны, но знатоки, толпившиеся на Форуме, отплевывались: смысл поэмы исчезал в тумане иносказаний, побочных мифологических фабул и стихотворческих упражнений. Презрев пересуды, Валерий Катон сравнивал творение Цинны со стихами Эвфориона. Неотерики продолжали отстаивать свои позиции и издеваться над вкусами моралистов.